автограф
     пускай с моею мордою
   печатных книжек нет,
  вот эта подпись гордая
есть мой автопортрет

великие творения
                   былого

:авторский
сайт
графомана

рукописи не горят !.. ...в интернете ...   

2
В Зоне

... нна, сука—вот тебе, сучка—бедная беспомощная сука, ты кончаешь, не можешь сдержаться, сейчас я тебя отделаю, исполосую опять до крови… Так весь перед Пёклера, от глаз до колен: переполняется образом этого вечера, сдобной жертвой привязанной к дыбе в её темнице, на весь экран—ближний план исказившихся черт её лица, соски под шёлковым халатом торчат изумительно, показывают насколько лживо её притворное мучение— сука! ей это нравится… а Лени, уже не законная жена, горький источник силы, но Маргрета Ердман под ним, на этот раз на заднице, пока Пёклер вгоняет снова, в неё снова, да, сука, нна...

Только позднее он попытался определить время. Извращённое любопытство. Две недели после её месячных. Он вышел из кинотеатра Ufa на Фридрихштрассе в тот вечер с торчащим, думая, как каждый прочий, лишь бы добраться домой, выебать кого-нибудь, заебать её до покорности... Боже, Эрдман была хороша. Сколько других мужчин, шаркая на улицу в придавленный депрессией Берлин, уносили с собой тот же образ из Alpdrücken к какому-нибудь жирному подобию невесты? Сколько призрачных детей будет зачато на Эрдман в ту ночь?

У Пёклера никогда, в сущности, не было шанса, что Лени забеременеет. Но оглядываясь назад, он знал, это случилось в ту ночь, ночь Alpdrücken была зачата Ильзе. Они еблись уже так редко. Нетрудно посчитать. Вот как оно случилось. Кино. А что ж ещё? Разве не то же самое сделали из моего ребёнка, кино?

Он сидит в эту ночь у костра из плавника в подвале церкви Николая с обрушенным куполом, слушая шум моря. Звёзды зависли в пространствах огромного Колеса, случайные для него как свечи и сигареты на ночь. Холод скапливается вдоль побережья. Детские призраки—белый посвист, вовек не пролитые слёзы, бродят по ветру снаружи. Скрутки жмаканной бумаги привеиваются по земле, прошмыгивают по его старым башмакам. Пыль, под новорождённым месяцем, поблескивает как снег, и Балтика подползает, словно горный ледник. Его сердце трепещет в своей алой сети, эластичное, преисполненное ожиданьем. Он ждет, чтобы Ильзе, его кино-дитя, вернулась в Цвёльфкиндер, как в каждое прошлое лето.

Аисты дремлют среди дву- и трёхногих лошадей, проржавевшего механизма и разбитой крыши карусели, их головы трепещут в воздушных потоках жёлтой Африки, лакомые чёрные змеи ниже на полсотни метров извиваются в свете солнца меж камней и в высохших лотках. Укрупнённые кристаллы соли лежат, седея, занесённые в расселины мостовой, в складки пса с глазами как плошки перед городским советом, в бороде козла на мосту, в пасти тролля под ним. Свинья Фрида выискивает новое место угнездиться и вздремнуть, укрывшись от ветра. Гипсовая ведьма, проволочный каркас проступает в её груди и на бёдрах, склоняется возле печи, пихая разъеденного Ганселя, навеки обездвиженные. Глаза Гретель застопорились распахнутыми широко, и не моргнёт, утяжелённые кристаллами ресницы отражают партизанские наскоки ветров с моря.

Если есть этому музыкальный фон, то это струны ветра и группа духовых шеренгой в ярких рубашках вдоль всего пляжа, органист во фраке у линии прибоя—тот и сам изломан, в корке от приливов—чьи язычки и трубы созывают и ваяют тут гулкие привидения, воспоминания огоньков свечи, всё контурно, обрывисто, волнисто, о шестидесяти тысячах, которые прошли, уже занесены в список прошедших, однажды или дважды этим путём. Ты когда-нибудь проводил каникулы в Цвёльфкиндере? Держал своего отца за руку, когда вы ехали на поезде от Любека, уставясь на свои колени, или на других детей, как и ты заплетённых, наутюженных, пахнущих отбеливателем, обувной ваксой, карамелью? Звякала мелочь сдачи в твоём кошелёчке, когда ты крутился на Колесе, ты прятал лицо в его шерстяной лацкан, или становился коленками на сиденье, глядя поверх вод, стараясь разглядеть Данию? Испугалась ли ты, когда карлик попробовал тебя обнять, кололось ли твоё платье в теплыни дня, что говорила ты, что чувствовала, когда мальчики пробегали мимо, сдёргивая кепки друг с друга и слишком увлеклись, чтоб замечать тебя?

Она, наверное, с детства была занесена  в списки у кого-нибудь. Только он избегал думать об этом. Но постоянно своё исчезновение она носила в своём осунувшемся личике, в своей неохотной походке, и, не нуждайся он так сильно в её защите, то и сам бы   заметил, как мало она способна защитить хоть что-то, даже их убогое гнездо. Он не мог говорить с ней—это был спор с призраком самого себя десятью годами моложе, всё тот же идеализм, подростковая ярость—качества, что когда-то его чаровали—женщина сильная духом!—но которые он начал рассматривать как доказательства её односторонности, даже, он мог поклясться, стремления быть уничтоженной на самом деле...

Она выходила в свой уличный театр всякий раз с надеждой не вернуться, но он, по сути, даже не подозревал об этом. Левые и Евреи на улицах, ладно, галдят, смотреть неприятно, но полиция удержит их в рамках, ей ничего не грозит, если не захочет нарваться... Позднее, когда она ушла от него, в один из дней он малость перепил, чуть расчувствовался и вышел, наконец, в свой первый и последний раз, в надежде, что давление Судьбы, или гидродинамика толпы, смогут свести их снова вместе. Он нашёл улицу полную бежево зелёных униформ, дубинки, кожу, плакаты дёргались нестойко во всех направлениях кроме продольного, десятки гражданских в панике. Полицейский замахнулся на него, но Пёклер увернулся и удар достался старику, какому-то застойному Троцкисту, старикашке с бородой… он видел витки стальной проволоки обтянутые чёрной резиной, тонкую усмешку на лице полицая, когда тот бил, схватив свободной рукой противника за лацкан, как-то по-женски, кожаная перчатка руки с дубинкой расстёгнута на запястье, а глаза зажмуриваются в самый последний момент, словно в дубинке продолжались его нервные окончания и могли ушибиться о череп старика. Пёклер заскочил в подъезд, полнясь страхом до тошноты. Ещё набежала полиция, притискивая, как бегущие танцоры, локти к бокам, руки отставлены под углом. Они применили брандспойты разогнать толпу, наконец. Женщины катились как куклы по мокрой мостовой и по трамвайным рельсам, толстая струя била им в животы и головы, брутальный белый вектор пересиливал их. Любая из них могла оказаться Лени. Пёклер дрожал в своём подъезде, наблюдая. Он не мог выйти на улицу. Позднее ему подумалось о её текстуре, сеть борозд между камней мостовой. Единственный  шанс  безопасности было уменьшиться до размеров муравья и мчаться наутёк наутёк по улицам Муравейграда, подошвы башмаков грохочут над головой, как чёрный гром, ты и твои попутчики в молчании, в толкучке вдоль серых затемняющихся улиц... Пёклер умел находить безопасность в приручённых абсциссах и ординатах граф: находить нужные ему точки не пробегая по самой кривой, не высовываясь поверх камней в уязвимость, но вместо этого терпеливо отслеживать иксы и игреки, P (atü), W (m/sec), T i (° K), двигаясь всегда под безопасно прямыми углами, вдоль простых линий...

Когда он начал всё чаще видеть во сне Ракету, порой вовсе не обязательно, чтобы это была ракета, но улица, которую он знал в каком-то из районов города,   небольшой отрезок улицы в определённой сети координат, в котором  что-то очень нужное ему. Координаты чётко прочерчивались в его сознании, но улица всё никак не давалась. С годами, когда Ракета приближалась уже  к своему завершению, чтобы её пустили в ход, координаты переключились с Картезианских «х» и «у» лаборатории в полярный азимут и дальность действия от места размещения оружия: он однажды стоял коленями на полу уборной своей комнаты в старом здании в Мюнхене, догадавшись, что если направлять лицо по строго выверенному компасом азимуту, его молитва будет услышана: он окажется в безопасности. На нём был халат из золотой с оранжевым парчи. Она служила единственным освещением в комнате. Затем он выглянул в здание и, даже зная, что за каждой дверью спят люди, никак не мог преодолеть чувство покинутости. Он прошёл к стене включить свет—но, щёлкнув выключателем, понял, что в комнате свет уже горел, во-первых, и он просто всё выключил, всё...

Доводка А4 до полной-боевой не застала его врасплох. Готовность, по сути, не оказалась кульминацией. Это не было даже точкой.

– Они используют тебя, чтоб убивать людей,– говорила ему Лени, стараясь быть доходчивой насколько возможно.– Это единственная их работа, а ты им помогаешь.

– Нам всем это однажды понадобится, чтобы покинуть землю. Переступить пределы.

Она рассмеялась. «Переступить пределы» от Пёклера?

– Однажды,– стараясь, как только может,– им не придётся убивать. Границы утратят всякое значение. Нам останется всё внешнее пространство...

– О, ты слепец,– выплюнула ему, как плевалась на его слепоту каждый день, а кроме неё ещё на « Kadavergehorsamkeit», прекрасное словцо, которое он уже не мог представить произнесённым чьим-либо другим голосом кроме её...

Но право же, он не был покорным как покойник. Он занимался политикой, в определённой степени—на ракетном полигоне политики хватало. Департамент Вооружения Армии проявлял постоянно растущий интерес к любителям ракетчикам из Verein für Raumschiffahrt, а с недавних пор VfR стал делиться с Армией записями своих экспериментов. Корпорации и университеты—как заверяла Армия—не желали рисковать средствами и персоналом для разработки чего-то столь фантастического как ракета. Армии не к кому обратиться, кроме как к самодеятельным изобретателям и клубам типа VfR.

– Брехня,– сказала Лени.– Они все заодно. Тебе это и впрямь не доходит, ну правда ведь.

В самом же Обществе линии были прочерчены достаточно чётко. Без денег VfR задыхалось—Армия имела деньги и уже финансировала их окольными путями. Выбор стоял между разработкой заказов Армии или всё так и дрыгаться дальше в постоянной нищете, мечтая о полёте на Венеру.

– Откуда, по-твоему, деньги у Армии?– спросила Лени.

– Какая разница? Деньги есть деньги.

Нет!

Майор Вайсман был одним из нескольких серых преосвященств вокруг ракетного полигона, находящий общий язык, с очевидной симпатией и пониманием, будь то с дисциплинированным мыслителем или с маниакальным идеалистом. Всем и каждому что угодно, новейший, с иголочки, тип военного, отчасти купец, отчасти учёный. Пёклеру, всевидящему, недвижимому, пришлось осознать: происходящее на комитетских собраниях VfR, это та же игра, что разыгрывается на полной насилия беззащитной улице Лени. Всё его образование учило усматривать аналогии—в уравнениях, в теоретических моделях—однако он упорствовал, полагая VfR чем-то особым, не поддающимся влиянию времени. И он также знал, не понаслышке, что случается с мечтами без денег для их подпитки. Потому-то Пёклер увидел, что отказавшись принять чью-либо сторону, он превратился в персонального союзника Вайсмана. Глаза майора всегда переменялись при взгляде на Пёклера: его немного чопорное лицо смягчалось в то, что Пёклер подметил, в случайно подвернувшихся зеркалах и витринах, на своём лице, когда сам он бывал с Лени. Пустое выражение того, кто воспринимает другого как должное. Вайсман настолько был так же уверен касаемо  роли Пёклера, как тот относительно  роли Лени. Но Лени ушла, в конце концов. У Пёклера должно быть не хватило воли удержать.

Себя он считал практичным человеком. На полигоне они оперировали континентами, орбитами—на годы предвосхищая потребность Генштаба в оружии, что будет разбивать антанты, перепрыгивать, как шахматный конь, танки, пехоту, даже Luftwaffe. Плутократические державы с запада, коммунисты с востока. Пространства, модели, стратегические игры. Без особого азарта или идеологии. Практичные люди. Пока военные балдеют от своих ещё не одержанных побед, ракетным инженерам следует размышлять без фанатизма, о Германских превратностях, Германском разгроме—потери в Luftwaffe и снижение их эффективности, отступления фронтов, потребность в оружии более дальнего радиуса действия... Но деньги были у других, и другие отдавали приказы—пытались возложить свои хотенья и разборки на нечто живущее отдельной жизнью, на technologique, которую им и близко не понять. Покуда Ракета находилась на стадии исследований и разработки, им необязательно было верить в неё. Позднее, когда А4 вступит в строй, когда они окажутся с реально существующей ракетой, борьба за власть развернётся не на шутку. Пёклер видел это насквозь. Они все по-спортивному  безмозглые здоровяки без предвидения, без воображения. Однако они находились у власти и ему трудно было не думать о них как о старших, пусть даже относясь к ним с долей презрения.

Но Лени ошибалась, никто его не использовал. Пёклер стал продолжением Ракеты задолго до её создания. Её стараниями. Когда она бросила его, он пошёл вразнос. Куски рассыпались по Хинтерхоф, по сточным канавам, разнеслись ветром. Он даже в кино не мог ходить. Совсем изредка бродил после работы и пытался выудить куски угля из Шпрее. Пил пиво и сидел в холодной комнате, осенний свет цедился к нему обедневшим и увядающим, из серых туч, со стен двора-колодца и труб канализации, сквозь захватанные дотемна занавески, обескровленный, лишившийся всякой надежды по пути туда, где сидел он, дрожа и плача. Он плакал ежедневно, где-то по часу в день, один месяц, пока не заработал воспаление слизистой оболочки. Тогда он перешёл на постельный режим и потел, пока не прошла температура. Потом он переехал в Кюмерсдорф рядом, с Берлином, помогать своему другу Мондаугену на ракетном полигоне.

Температуры, скорости, давления, конфигурация корпуса и стабилизатора, стабильности и турбулентности начали просачиваться и заменять то, от чего сбежала Лени. По утрам, за окном виднелся сосновый лес и ельники вместо жалкого городского двора. Его отречение от мира и переход в монашеский орден?

Однажды ночью он сжёг двадцать страниц вычислений. Знаки интеграла взвивались как зачарованные кобры, d со смешными завитушками маршировали, словно горбуны, за край пламени в волны кружевного пепла. Но это был единственный рецидив.

Сначала он помогал в группе занятой двигателем. Тогда ещё никто не специализировался. Это пришло позднее, вместе с бюрократией и паранойей, и штатные списки превратились в чертёж-планировку тюремных камер. Курт Мондауген, чьей областью была радиоэлектроника, мог предложить решение проблем охлаждения. Делом  Пёклера стала подгонка инструментария для замеров локальных давлений. Это пригодилось позднее в Пенемюнде, где зачастую требовалось провести сотню измерительных трубок от модели не более 4 или 5 сантиметров в диаметре. Пёклер помог разработать способ Halbmodelle: рассечь модель в длину и закрепить срезом к стенке испытательной камеры, выводя таким способом трубки к манометрам снаружи. Жителю Берлинских трущоб, думал он, известно как выкручиваться на половинных рационах… но то был редкий случай гордыни. Никто, в общем-то, не мог считать свою идею своей на 100%, тут работал корпоративный разум, специализация едва ли что-то значила, классовые разграничения ещё меньше. Социальный спектр простирался от фон Брауна, представителя Прусской аристократии, и до подобных Пёклеру, из тех, кто позволяет себе жевать яблоко на улице—но все они становились равными перед милостью Ракеты: не только перед опасностью взрывов или падающих кусков железа, но также перед её тупостью, её мёртвым весом, её упрямой и осязаемой тайной...


 

стрелка вверхвверх-скок