2
В Зоне
Итак: он отследил батарею Вайсмана из Голландии, через солёные топи, волчьи бобы и коровьи кости, чтобы выйти на это. К счастью, он без предрассудков. Иначе принял бы это за пророческое видение. Чему, конечно, найдётся абсолютно рациональное объяснение, но Чичерин никогда не читал Martín Fierro.
Он следит из своего временного командного пункта в можжевеловой рощице на пологом холме. В бинокль ему видны два человека, один белый, другой чёрный, с гитарами в руках. Жители города собрались вокруг, но этими Чичерин может пренебречь, оставляя в своём эллиптическом поле зрения сцену, составленную как тот мужской-женский певческий поединок посреди плоскогорья в Центральной Азии больше десяти лет тому назад — противоборство противоположностей, что было знаком его собственного приближения к Кыргызскому Свету. О чём сигнал на этот раз?
У него над головой небо в полосах и твёрдое, словно мрамор. Он знает. Вайсман вмонтировал S-Gerät и произвёл запуск 00000 откуда-то неподалёку. Тирлич не может отставать намного. Это случится здесь.
Но ему нужно выждать. Когда-то это показалось бы невыносимым. Однако после пропажи Майора Марви из виду, Чичерин стал поосторожней. Марви был ключевым лицом. В Зоне есть противодействующая сила. Кто был тот Советский разведчик, что промелькнул перед самым фиаско на просеке? Кто предупредил Schwarzkommando о предстоящем рейде? Кто убрал Марви?
Он прилагал все усилия не верить в Ракетный картель. После озарения в ту ночь, Марви в хлам, Чиклиц декламирует оды достоинствам Герберта Гувера, Чичерин искал доказательств. Герхардт фон Гёль с его корпоративным спрутом, стиснувшим всё до последне мелочи пригодной для товарообмена в Зоне, наверняка в деле, сознательно или иначе. Чичерин на прошлой неделе чуть не сорвался вылететь в Москву. Он встретился с Мравенко, человеком из ВИАМ, что ненадолго посещал Берлин. Они встретились в Тиргартен, два офицера типа гуляющих на солнышке. Рабочие бригады в холодную заделывали дыры асфальта, ухлопывали гравий обратной стороной лопат. Велосипедисты стрекотали мимо, скелето-функциональные, как и их машины. Небольшие группы гражданских и военных собрались в глубине под деревьями, сидя на поваленных стволах или на покрышках грузовиков, копошась в чемоданах или сумках, торгуя. «У тебя неприятности», – сказал Мравенко.
Он тоже побывал в ссылке, ещё в тридцатые, и был самым заядлым, беспринципным шахматистом в Центральной Азии. Вкусы его опускались даже до партий «вслепую», что для Русской чувствительности невыносимая мерзость. Чичерин всякий раз садился за шахматную доску с бо́льшим отвращением, чем в предыдущий, старался быть подружелюбнее, обнадёжить чокнутого до более-менее рациональной игры. Чаще проигрывал он. Но это был либо Мравенко, либо зима Семиречья.
– Ты в курсе, что происходит?
Мравенко засмеялся: «А кто вообще в курсе? Молотов не докладывает Вышинскому. Но они кое-что о тебе знают. Помнишь Кыргызский Свет? Ну ещё бы. Так они о том прознали. Я ничего не говорил, но кто-то нашёлся».
– Старая история. К чему теперь ворошить?
– Тебя считают «полезным», – сказал Мравенко.
Они посмотрели друг на друга, на этом месте, долгим взглядом. Это была мёртвая тишина. Полезность заканчивается здесь так же быстро, как и реляция. Мравенко боялся и к тому же не только за одного лишь Чичерина.
– Как бы ты поступил, Мравенко?
– Постарайся не быть слишком полезным. Они тоже не совершенство. – Оба знали, что это сказано в утешение, и не слишком-то действует. – Им не понять что делает тебя полезным. Просто исходят из статистики. Не думаю, что по их расчётам ты мог пережить Войну. Когда ты выжил, им пришлось присматриваться к тебе повнимательней.
– Может, я и это переживу, тоже. – Вот когда ему пришла мысль полететь в Москву. Но, примерно в то же время, пришло сообщение, что батарею Вайсмана невозможно отследить дальше Хита. И возрождённая надежда встретить Тирлича отменила его вылет — соблазнительная надежда, что с каждым днём уводит его всё дальше от всякого шанса на жизнь после этой встречи. Он никогда не ждал, что выживет. Вопрос в том: возьмут ли его раньше, чем он доберётся до Тирлича? Всё, что ему нужно, это ещё чуть-чуть времени… его единственная надежда в том, что они тоже отыскивают Тирлича, или S-Gerät, и пользуются им, как он использовал Слотропа...
Горизонт всё ещё чист: весь день такой. Кипарисо-подобные можжевельники стоят в заржавелых маревах удалённостей недвижимо, словно памятники. Первые пурпурные цветы проклюнулись на вереске. Это не переполненный делами покой позднего лета, но покой кладбища. Чем, среди доисторических Германских племён и являлась эта страна: земли мёртвых.
Дюжина национальностей, в одежде Аргентинских estancieros, толпятся вокруг интенданта суповой кухни. Эль Ньято стоит на седле своей лошади, в стиле Гаучо, всматривается в Германские пампасы. Фелипе преклонил колени на солнце, совершает своё полуденное поклонение некоему камню в пустошах Ла Риойа, на восточных склонах Анд. По Аргентинской легенде прошлого столетия, Мария Антония Кореа последовала за своим любимым в те засушливые земли, неся их новорожденного ребёнка. Пастухи нашли её спустя неделю, мёртвой. Но младенец уцелел на молоке её трупа. Камни вокруг места этого чуда стали с тех пор магнитом ежегодных паломничеств. Однако тот особый камень для Филипе есть и воплощением умозрительной системы, потому что он верит (так же, как М. Ф. Бел и другие) в некую форму сознания у минералов, не слишком отличающуюся от сознания растений и животных, у них только шкала времени не совпадает. Среди камней зта шкала намного протяжённее. «Мы имеем ввиду, один кадр за столетие», – у Фелипе, как и всех тут, в последнее время малость зачастили киношные термины, – «за тысячелетие!» Колоссально. Однако Фелипе пришёл к осознанию, редко для не верующих в Разумные Камни, что история, своим наложением на мир, есть всего-навсего фрагмент, внешний-и-обозрмый фрагмент. А нам следует приглядываться и к несказАнному, к молчанию вокруг нас, к происхождению каждого утёса, какой бы ни подвернулся — к эонам его истории под долгим женственным упорством воды и воздуха (кто заявится, раз или два в столетие, щёлкнуть шторкой?), до самых глубин, где ваши пути, человечьи и минеральные, скорее всего, пересекутся...
Грасиэла Имаго Порталес, тёмные волосы разделены на прямой пробор и зачёсаны ото лба назад, в длинной чёрной юбке для верховой езды и в чёрных сапогах, сидит, тасует карты, подкладывает себе флеши, фул-хаусы, четыре одинаковых, просто для собственного удовольствия. Из-за излишков, почти уже не на что играть. Она знала, что этим всё и кончится: она как-то подумала, что если использовать деньги только в игре, они потеряют всякую реальность. Увянут просто. Так и случилось, или она сама с собой играет в игры? Похоже Беластегуи на неё глаз положил с тех пор, как они тут. Ей неохота пускать под откос его затею. Она переспала с неприступным инженером пару раз (хотя на первых порах, ещё в Буэнос Айресе, готова была поклясться, что не сумеет подпоить его даже через серебряную соломинку), и она знает, что он игрок тоже. Хорошая пара, подходят один-к-одному: ей с первого раза стало ясно, чем он её затронул. Уж этому известно, что у него на руках, контуры риска видит сблизи, как тела любимых. У всякого момента своя цена, доля удачи по сравнению с прочими моментами в других раздачах, а растасовка для него всегда дело момента. Ему не до воспоминаний про бывшие перипетии, всякие там а-что-было-бы-если-б-только, есть только карты у него на руках, и это он называет Шансом, а у Грасиэлы имя такому – Бог. Он поставит всё на этот анархистский эксперимент, а если проиграет, перейдёт на что-нибудь ещё. Но пасовать не станет. Она этому рада. Он источник силы. Ей неизвестно, насколько сильной, если понадобится, окажется сама. Часто по ночам, она прорывается сквозь тонкую оболочку алкоголя с оптимизмом к осознанию до чего на самом деле нужны ей остальные, как мало толку, без поддержки, было бы в ней.
Съёмочные площадки для будущего фильма частично помогают. Строения настоящие, а не фальшивый фасад для вида. В боличе запас настоящего спиртного, в пульперии не бутафорская еда. Овцы, скот, лошади, всё настоящее. Хижины не протекают, и в них можно ночевать. Когда фон Гёль уедет — если вообще появится — ничего разваливать не станут. Если кто-то из массовки захочет остаться, добро пожаловать. Многие из них просто хотят передохнуть перед новыми ПеЭловскими поездами, новыми грёзами, как оно было всё перед разрухой дома, а некоторые мечтают куда-то и приехать. Такие уйдут. Но придут ли другие? И что решит военное правительство об этой коммуне посреди их гарнизонного государства? Это не самая странная деревня в Зоне. Сквалидози явился из своих странствий с рассказами о Палестинских группах, приблудившихся аж из Италии, которые осели восточнее и образовали Хасидские комунны по образцу стопятидесятилетней давности. Есть бывшие заводские посёлки, что нынче стали подданными быстротечно взвинченного правления Меркурия, посвятили себя единому промыслу, доставляют почту, на восток и обратно, в Советскую часть и оттуда, 100 марок за письмо. Один посёлок в Мекленбурге захватили армейские псы, Доберманы и Шеперды, в каждом выработан рефлекс убить любого двуногого, как только увидят, за исключением того, кто их тренировал. Но тренеры все мертвецы теперь, или пропали без вести. Псы выбегали стаями, резали в полях коров и волочили туши за много миль, обратно к своим. Они врывались на склады продовольствия в стиле Рин Тин Тина и грабили К-рационы, замороженные гамбургеры, коробки с конфетами. Трупы жителей прилегающих деревень, а также резвых социологов, устилают все подходы к Хунд-Штадту. Никто не может к ним приблизиться. Один карательный отряд явился с автоматами и гранатомётами, но псы рассыпались в ночи, тощие как волки, а разрушить дома и магазины никто не решился. Желающих оккупировать посёлок тоже не нашлось. Вот и ушли восвояси. А собаки вернулись. Есть ли в их среде линии власти, любви, привязанности, зависти, не ясно никому. Однажды Большая Пятёрка может прислать войска. Но псы могут не знать об этом, могут не испытывать Германского трепета перед окружением — могут целиком обходиться только одним, привитым людьми, рефлексом: Убей Чужого. Возможно, нет способа отличать его от прочих данностей в их жизни — от голода или жажды, или секса. По всей видимости, убей-чужого стал уже врождённым. Если кто-то запомнил удары, электрошок, свёрнутые в дубинку газеты, которые никто не читал, сапоги и колья, их боль сплелась теперь с Чужим, ненавистным. Если имеются ересиархи среди псов, они предпочитают не оглашать предположений о некоем сверх-собачьем источнике столь неожиданных позывов, похоти к убийству, охватывающей их, даже задумчивых еретиков, едва услышат запах Чужого. Но наедине, они указывают на сохранённый в памяти образ одного человека, который приходил лишь через определённые промежутки, в присутствии которого они преисполнялись покоя и любви — от которого исходила пища, доброе почёсывание и поглаживание, игры в принеси-палку. Где он теперь? Почему он особенный для кого-то, но не для остальных?
Среди псов имеется, покуда что латентная, так как никто всерьёз не проверял, вероятность кристаллизации по сектам, каждая вокруг образа своего тренера. Изучение возможной реализации идёт фактически уже сейчас на уровне штабов Большой Пятёрки, с тем чтобы разыскать изначальных тренеров, и запустить процесс кристаллизации. Какая-то секта может попытаться защитить своего тренера от нападок остальных. При правильной постановке дела и приемлемости числа потерь среди тренеров, возможно, дешевле будет позволить псам самим прикончить друг друга, вместо того чтобы посылать войска. Изучение было поручено, кто бы сомневался, м-ру Пойнтсмену, которому теперь отведён небольшой кабинет в Доме-Двенадцать, остальная площадь отошла агентству по изучении опций национализации угля и стали — доставшийся ему, скорее всего из симпатии, чем по какой-либо иной причине. После кастрации Майора Марви, Пойнтсмен пребывает в официальной опале. Клайв Мосмун и сэр Маркус Скамони сидят в их клубе, среди списанных старых номеров Бритиш Пластикс, пьют излюбленный рыцарем Quimporto — причудливую довоенную микстуру из хинина, говяжьего чая и портвейна — с капелькой кока-колы и чищеного лука. Для отвода глаз, назначение встречи в доработке планов по Послевоенному Поливинил Хлоридному Плащу, источнику большой корпоративной хохмы на текущий момент («Представьте выражение лица бедного придурка, когда весь рукав целиком сползает с его плеча —» «И - или как насчёт вмешать что-то, чтоб растворялся под дождём?»). Но Мосмун и вправду хочет поговорить о Пойнтсмене: «Как нам быть с Пойнтсменом?»
– Мне попались такие прелестные сапожки на Портобелло-Роуд, – возвещает сэр Маркус, которого всегда трудно подвести к обсуждению дела. – На тебе будут смотреться изумительно. Кроваво-красный Кордован до середины твоих ляжек. Твоих голых ляжек.
– Мы попробуем, – отвечает Клайв, по возможности бесстрастно (хотя это мысль, старушка Скорпия чертовски раздражительна в последнее время). Мне, возможно, понадобится расслабончик после обсуждения Пойнтсмена с Высшими Эшелонами.
– Ах ты, псина. Слушай, ты когда-нибудь подумывал о Сенбернаре? Здоровенные мохнатые милашки.
– При случае, – Клайв не отстаёт, – но у меня сейчас Пойнтсмен на уме.
– Он не твоего типа, дорогуша. Вовсе нет. И он справляется, бедняга.
– Сэр Маркус, – последняя надежда, обычно гибкий рыцарь настаивает, чтобы его именовали Анжеликой, и похоже уже не осталось иного способа привлечь его внимание, – если этот спектакль накроется, мы станем свидетелями национального кризиса. Эти Рыжие Групперы суют нос в мой почтовый ящик день и ночь...
– Мм. Я бы тоже хотел сунуть в твой ящик, Клайвичек —
–… и Комитет 1922 лезет в окна. Брендан и Бивербрук продолжают, знаешь ли, как ни в чём ни бывало, будто этих выборов и не было даже —
– Милый мой дружок, – с ангельской улыбкой, – не будет никакого кризиса. Лейбористы хотят поимки Американца не меньше нашего. Мы послали его погубить чёрного, и теперь ясно, что он эту работу не исполнит. Какой от него вред, если бродит по Германии? Насколько нам известно, он отплыл на корабле в Южную Америку вместе с тем миленьким набором усиков. Пусть так всё и побудет какое-то время. У нас есть Армия, когда придёт момент. Слотроп был неплохой попыткой умеренного подхода, но подведение черты всегда за Армией, не так ли?
– Откуда у тебя такая уверенность, будто Американцы посмотрят на это сквозь пальцы?
Долгое противное хихиканье: «Клайв, ты такой малыш. Ты не знаешь Американцев. А я знаю. Мне приходится иметь с ними дело. Они захотят убедиться насколько мы разобрались с нашими чёрными скотинками — о, Боже, ex Africa semper aliquid novi, они такие большие, такие сильные — прежде чем попробуют на своих, э-э, целевых группах. Они наговорят массу грубостей, если мы подведём, но до санкций дело не дойдёт.
– А мы подведём?
– Мы все подводим, – сэр Маркус охорашивает свои кудряшки, – но Дело никогда.
Да. Клайв Мосмун чувствует себя на подъёме, словно из трясины тривиальных срывов, политических опасений, денежных проблем: очутился на здравом побережье Дела, где под ногами только твердь, где «я» всего лишь мелкий уступчивый зверёк, что когда-то плакал посреди своей топкой темноты. Но здесь скулить не приходится, здесь – в Деле. Тут не мелочатся до «я». Вопросы здесь слишком значительны для вмешательства мелкого «я». Даже в комнате наказаний в поместье сэра Маркуса «Берёзки», эротическим стимулированием остаётся игра вокруг имеющего реальную власть, вокруг того, кто имел её всегда, пусть даже в цепях и корсете, вне этих скованных стен. Унижения хорошенькой «Анжелики» сверяются со степенью фантазий. Ни радости, ни истинной отдачи. У каждого из нас своё место, только жильцы приходят и уходят, но место остаётся...
Так было не всегда. В траншеях Первой Мировой Войны, Англичане начали любить друг друга пристойно, без стыдливости или притворства, под очень близкой вероятностью их нежданно скорой смерти, и чтобы найти в лицах других молодых людей проблески иного мира, некую слабую надежду, что могла помочь искупить даже грязь, говно, гниющие куски человечьего мяса... Это было концом света, тотальной революцией (не совсем в смысле оглашения Вальтера Ратенау): каждый день тысячи аристократов, новых и старых, всё ещё в нимбах своих идей о правильном и неправильном, отправлялись на гремящую гильотину Фландрии, управляемую день за днём, без остановки, невидимыми руками, конечно же, не людей — Английский класс истреблялся, ушедшие добровольцами умирали за тех, кто должен был знать, но не знали, и несмотря на всё это, несмотря на осознание, некоторыми, что они преданы, пока Европа мерзко умирала в собственных отходах, мужчины любили. Но призыв к жизни той любви давно уже сменился шипением вот этой, не более чем праздной и разнузданной педерастии. Гомосексуализм на высших постах всего лишь плотская «мысля», являющаяся «опосля», а истинная и единственная ебля ведётся теперь на бумаге...