автограф
     пускай с моею мордою
   печатных книжек нет,
  вот эта подпись гордая
есть мой автопортрет

самое-пресамое
финальное произведение

:авторский
сайт
графомана

рукописи не горят!.. ...в интернете ...   




В футбол ребята играли на травянистом поле между Бугорком, мусоркой и кюветом дороги вокруг кварталов.

Сперва определялись капитаны команд – по росту, возрасту и голосистости. Потом мальчики, попарно, отходили от своих будущих вождей и неслышно сговаривались:

—Ты будешь «молот», а я – «тигр».

— Нет! Я – «ракета», а ты – «тигр».

Затем пары возвращались к двум капитанам и спрашивали того, чья очередь была выбирать:

— Ракета или тигр?

После раздела людских ресурсов начиналась игра.

Мне очень хотелось выбиться в капитаны, и чтоб все мальчики стремились попасть именно в мою команду, но это оставалось лишь мечтами.

Я старательно бегал по траве – от одних ворот до других; отчаянно рвался к победе, но мне не удавалось даже прикоснуться к мячу – едва примеряюсь пнуть по нему, как набегали, если не свои так противники, и тут же уносились с недосягаемым мячом, а я опять бегал туда-сюда по полю с воплями: «пас! мне!», но меня никто не слушал и все тоже вопили и бегали, и игра катилась без моего, фактически, участия...

В то лето все мы—кроме бабы Марфы—поехали в Конотоп, на свадьбу маминой сестры Людмилы, которая выходила замуж за чемпиона области по штанге в полусреднем весе, молодого, но скоропостижно лысеющего, Анатолия Архипенко из города Сумы.

Большая машина с брезентовым верхом отвезла нас через КПП Объекта до железнодорожной станции Валдай и там мы сели на поезд до станции Бологое, где у нас была пересадка.

Вагон оказался совсем пустой, с жёлтыми деревянными скамейками между зелёных стен. Мне нравилось как он покачивает под ровный перестук своих колёс. Нравилось смотреть в окно, где набегали и тут же отставали тёмные столбы из брёвен, неся на своих перекладинах нескончаемо скользящую дорожку провисающих проводов.

На остановках поезд подолгу стоял, пропуская скорые и другие важные поезда. Особенно долгой была стоянка на станции Дно. Это название я прочитал за стеклом вывески на будке обшитой зелёными досками. И только когда мимо этой будки неторопливо пропыхкал одиночный паровоз, утопая своим длинным чёрным телом в клубах своего же белого пара, наш поезд тронулся дальше.

(...я и теперь порой вспоминаю ту станцию и длинный чёрный паровоз, ползущий сквозь белый туман пара, после того как прочитал, что на станции Дно полковник российской армии Николай Романов подписал своё отречение от царского престола.

Только этим не спас он ни себя, ни женщин, ни детей своей императорской семьи, которых при расстреле добивали винтовочными штыками.

Ничего этого я не знал сидя в пригородном поезде возле убогого сарая станции, как не знал и о том, что совсем не имеет значения знаю я, или нет, хоть так, хоть эдак, это всё во мне, часть меня, это – я.

Хорошо, что не про всё мы знаем в детстве...)

Большинство домов по улице Нежинской в городе Конотопе стояли чуть отступив от дороги, позади своих заборов, отражающих степень зажиточности хозяев и основные этапы в развитии технологии заборостроения. Однако, номер 19-й своей стеной со следами доисторической побелки по ещё более древней штукатурке, с двумя окнами и четырьмя ставнями для запирания этих окон на ночь, кратко прерывал строй заборной разношерстицы.

В дом заходили со двора, миновав калитку из высоких серых от старости досок, рядом с воротами из того же материала, но чуть пошире и вечно на запоре.

Вернее, в доме было четыре входа – по два в каждой из двух веранд с дощатыми глухими стенками.

Первая от улицы веранда с её двумя входами, как и половина всего дома, принадлежала Игнату Пилюте и его жене Пилютихе и это их окна смотрели на улицу Нежинскую.

Вторая веранда, обвитая виноградной лозой с широкими зелёными листьями и бледными гроздьями мелких, никогда не вызревающих ягод, делилась внутри продольной перегородкой на две половины, каждая со своим входом.

Хата нашей бабки, Екатерины Ивановны, имела (за вычетом полутёмной полуверанды)  кухню с одним окном, обращённым к своей же входной двери в межверандном закутке, и с кирпичной печкой-плитой у стены напротив, рядом с постоянно открытой дверью в комнату, единственное окно которой смотрело в глубокий сумрак под исполинским вязом в палисаднике, и на невысокий штакетник, за которым уже был двор и хата соседей Турковых.

Обогнув дальний угол второй веранды, пришедший оказывался перед последней из входных дверей, за которой жили старики Дузенко. Жильё их тоже состояло из кухни и комнаты, однако, превосходило хату бабы Кати на целых два окна, поскольку, ради симметричности планировки, во двор, как и на улицу, также выходила пара окон.

Под каждым из Дузенкиных дворовых окон стоял огромный американский клён с остроконечными листьями, а в промежутке между этой парой клёнов старик Дузенко держал штабель красного кирпича для возможной перестройки в будущем.

Метрах в шести от деревьев и штабеля, параллельно им, тянулся сарай из досок чёрно-серого, от ветхости, цвета; окон в нём не было, а только двери с заржавелыми висячими замками, за которыми жильцы хаты держали топливо на зиму, а баба Катя ещё и свинью Машку.

Напротив веранды с бесплодным виноградом росло ещё одно неприступное для лазанья дерево, а за ним забор от соседей в № 21, что смыкался с уличным у ворот.

Под деревом стоял погребник Пилюты – сараюшка с глинобитными стенами.

Погребник Дузенко из голых досок отстоял подальше от улицы, как бы продолжая линию сарая из сараев, но не впритык, а так, чтоб оставался проход в огороды.

И под тем же соседским забором, между Дузенкиным и Пилютиным погребами, размещался погребник бабы Кати – дощатая халабуда над крышкой-лядой поверх тёмной  ямы с тесными земляными стенками глубиной в два с чем-то метра, на дне которой свет фонарика обнаруживал неглубокие пещерки-ниши, вырытые на все четыре стороны от приставной лестницы, куда на зиму опускают картошку и морковку, да ещё буряки с капустой, чтобы не помёрзли.

В углу между дощатыми погребниками оставалось ещё место для собачьей будки с чёрно-белым кобелём Жулькой на цепи, которою он звякал и хлестал о землю, остервенело лая на всякого входящего во двор незнакомца. Но я с ним подружился в первый же вечер, когда, по совету мамы, вынес и высыпал в его железную тарелку остатки еды после ужина...

Свои совсем седые и слегка волнистые волосы баба Катя обстригала до середины шеи и чуть пониже затылка она схватывала их  полукруглым пластмассовым гребнем. Чёрные, округлённо распахнутые, словно в испуге, глаза вполне подходили её чуть смугловатому лицу с тонким носом.

А в сумеречной комнате на стене лицом к окну висел портрет черноволосой женщины в высокой аристократической причёске и при галстуке, по моде нэповских времён конца 20-х – баба Катя в молодые годы.

На соседнем фотографическом портрете – мужчина в косоворотке и пиджаке, с тяжёлым Джек-Лондоновским подбородком, это её муж Иосиф, когда он ещё работал ревизором по торговле, до ссылки на север и последующей пропаже при отступлении немцев из Конотопа...

Гостить у бабы Кати мне понравилось, пусть даже без городков и футбола, но зато с ежедневными прятками с детьми из соседних хат, которые ни за что тебя не найдут, если спрятаться в будку к Жульке.

Вечерами на улице с мягким покрытием из чёрной пыли зажигались редкие жёлтые фонари и под ними с бомбовозным гуденьем неторопливо пролетали здоровенные майские жуки, порой до того низко, что их можно было даже рукой сбить или веткой обломленной от вишни перевесившейся через чей-нибудь забор. Пойманных мы сажали в пустые спичечные коробки́ и они шарудели там внутри своими длинными неуклюжими ногами.

На следующий день, открыв полюбоваться их пластинчатыми усами и красивым цветом спинок, мы подкармливали узников кусочками листьев, но они, похоже, были не голодные и мы их отпускали в полёт со своих ладоней, как божьих коровок.

Жук щекотно переползал на пальцы, вскидывал жёсткие надкрылья, чтобы расправить упакованные под ними длинные прозрачные крылья и с гудом улетал: ни «спасибо», ни «до свиданья»...Ну, и лети – вечером ещё наловим...

Однажды днём из дальнего конца улицы раздались раздирающе нестройные взвывы,  брязги и мерное буханье.

На звуки знакомой какофонии, жители выходили за калитки своих дворов, сообщить друг другу кого это хоронят.

Впереди процессии шагали три человека, втиснув губы в медный блеск нестройно  рыдающих труб. Четвёртый нёс перед собой барабан, как огромный живот и, отшагав сколько нужно, бил его в бок войлочной колотушкой.

Барабан висел на широком ремне через спину, оставляя обе руки барабанщика свободными и во второй он держал медную тарелку, чтобы брязгать ею о другую, прикрученную поверх барабана, и ему в ответ трубы снова горестно взвывали.

За музыкантами несли большую угрюмую фотографию и несколько венков с белыми буквами надписей на чёрных лентах.

Следом медленно двигался урчащий грузовик с отстёгнутыми бортами, где два человека держались за ажурную башенку памятника серебристого цвета, чтоб не упасть на  гроб с покойником у их ног.

Нестройная толпа замыкала неспешное шествие.

Я не решился выйти на улицу, хоть там были и мама с тётей Людой, и соседки, и дети из других домов. Но всё же, движимый любопытством, я взобрался на изнаночную перекладину запертых ворот.

Свинцовый нос над жёлтым лицом покойника показались до того отвратительно жуткими, что я убежал до самой будки чёрно-белого Жульки, который тоже неспокойно поскуливал вместе с трубами...


стрелка вверхвверх-скок