автограф
     пускай с моею мордою
   печатных книжек нет,
  вот эта подпись гордая
есть мой автопортрет

самое-пресамое
финальное произведение

:авторский
сайт
графомана

рукописи не горят!.. ...в интернете ...   




Самое трудное по утрам — это покидать свою постель. Кажется, всё бы отдал, лишь бы дали полежать ещё минуточку, или две и не кричали, что пора собираться в садик. А в одно из утр подушка до того податливо вмялась под головой, а матрас постеленный на раскладушке стал настолько точным слепком моего тела, что оторваться от них и от тепла, скопившегося за ночь под одеялом, было чем-то немыслимым и непосильным, пока  вдруг не явилось пугающее своей неоспоримостью осознание того, что если я сейчас, сию минуту, не оторвусь от этой обволакивающей дремотной неги, то мне никогда уже не прийти в детский садик и вообще никуда, потому что это будет смерть во сне.

Конечно, в моём лексиконе той поры не наблюдалось таких вычурных выражений, да в них и нужды-то не было, поскольку я думал не словами и мои мысли являлись в форме ощущений, я просто невесть с чего испугался, вылез в холод комнаты и стал поспешно одеваться.

По воскресеньям можно было поваляться дольше, но никогда уже постель не принимала столь усладительную форму...

В одно из воскресений я проснулся в комнате один и услышал смех и весёлые взвизги Сашки с Наташкой откуда-то извне. Наспех набросив одежду, я выскочил в коридор. На кухне одна только бабушка одиноко позвякивает крышками кастрюль, а радостный шум доносится из комнаты родителей.

Я вбежал туда в разгар веселья: мои брат с сестрой и мама вовсю хохотали над белым бесформенным комом, стоящим в углу на голенастых ногах.

Конечно, это папа! Покрылся толстым родительским одеялом в белом пододеяльнике и теперь неуклюже топочется там у шкафа.

Однако, эти ноги вдруг начали совместно прыгать, всколыхивая обвислые белые складки жутковато ногастого кома, отрезая маму и нас троих, вцепившихся в её халат, от выхода в коридор. Как мы хохотали! И ещё судорожнее цеплялись за маму.

Потом кто-то из нас перешёл на плач и мама сказала: «Да это же папа, глупенький!» Но Саша не унимался (а может Наташа, но не я, хотя и мой смех всё больше скатывался к истерике) и она сказала: «Ну, хватит, Коля!»

Тут одеяло распрямилось, открыв смеющегося папу в трусах и майке, и мы все начали утешать Сашку, недоверчиво пробующего засмеяться сквозь слёзы.

(...смех и страх неразъёмны и нет ничего страшней непонятного...)

А в понедельник утром я прибрёл в комнату родителей расплакавшись признаться, что ночью опять уписялся. Они уже одевались и папа сказал: «Тоже мне — парень!», а мама велела снять трусики и залезть в их кровать. С полки в шкафу она достала для меня сухие, положила поверх их постели и вышла вслед за папой.

Ещё тёплое их теплом одеяло мягко укрыло меня, и простыня была такой мягкой, ласковой. От удовольствия, мои руки-ноги вытянулись во все стороны в сладких потягушеньках. Правая рука задвинулась под подушку и вынула оттуда непонятную заскорузлую тряпочку. Что это такое и почему там прячется мне было совсем непонятно, но я чувствовал, что коснулся чего-то стыдного, о чём ни у кого нельзя спрашивать...

Трудно сказать что было вкуснее: мамино печенье, или пышки бабы Марфы, которые они пекли к праздникам в синей электрической духовке «Харьков».

Свой день баба Марфа проводила на кухне занятая стряпнёй и мытьём посуды, или сидела на своей койке в углу детской, чтоб не мешать нашим играм, а по вечерам она одевала очки и читала нам книгу Русские Былины, про богатырей, что сражаются с несметными полчищами и змей-горынычами, а на отдых едут в Киев к Владимиру Красно Солнышко.

Вот когда сетка на койке прогибалась под дополнительным грузом обсевших бабушку трёх слушателей о подвигах Алёши Поповича с Добрыней Никитичем; а когда, между битвами, они вдруг кручинились, то вспоминали матушку—каждый свою—но слова при этом приговаривали совсем одинаковые: и зачем только она не завернула их в белу тряпицу да не бросила в быстру реченьку, когда были они ещё младенцами несмышлёными?

Только Илья Муромец да Святогор, которого даже мать сыра-земля не могла носить, а только лишь скалы да камни горные кое-как выдерживали тяжесть его силы богатырской, никогда не поминали белу тряпицу с быстрой реченькой.

Иногда богатыри с переменным успехом сражались с девицами-красавицами переодетыми в боевые доспехи, но в последний момент побеждённый, будь то девица, или, как ни странно, богатырь, произносил одинаковые слова: «ты меня не губи, а напои-накорми да поцелуй в уста сахарные». Эти поединки со сладким концов мне особенно нравились и я заранее их предвкушал в не раз уже слушанных былинах...

Ванную баба Марфа называла баней и после еженедельного купания возвращалась оттуда в  комнату распаренная до красноты, усаживалась на свою койку чуть ли не телешом – в одной из своих длинных юбок и в мужчинской майке на лямках и – остывала, расчёсывая и заплетая в косицу свои бесцветные волосы. На левом предплечье у неё висела большая родинка в виде женского соска – так называемое «сучье вымя».

Во время одного из её остываний, когда она, казалось, ничего не замечала кроме влажных прядей своих волос и дугообразного пластмассового гребешка, а мой брат и сестра играли на диване, я заполз под железную сетку узкой бабкиной койки, просевшую под её весом, подобрался к ногам  упёртым в пол широко и крепко и заглянул вверх — под широкий подол юбки, сам не знаю зачем.

Ничего в том подъюбочном сумраке я не увидел, но впоследствии долго носил в себе чувство вины перед бабкой, и был почти уверен, что моё тайное заползновение не скрылось от неё...

Санька был хорошим младшим братом, надёжным, молчаливым и доверчивым. Он родился вслед за шустрой Наташкой, весь посинелый от захлестнувшей его шею пуповины, но зато в рубашке. Рубашку с него сняли прямо в роддоме, мама сказала, что из них делают какое-то особое лекарство.

А Натаня и впрямь оказалась ушлой пронырой и первой узнавала все новости: что завтра бабушка будет печь пышки, что в квартиру на первом этаже вселяются новые жильцы, что в субботу родители уйдут в гости, и что нельзя убивать лягушку, а то дождь пойдёт.

Баба Марфа заплетала ей волосы в две тугие косички, что свисали до плеч, начинавшись по бокам от затылка, а чуть ниже ушей в каждую из косичек вплеталась ленточка сложенная вдвое, чтобы в конце косы стянуть её крепким узелком. Остатки ленточки увязывались в бантик, для красоты; однако, ни один  бантик в её косичках никак не мог удержаться, рассыпаясь в узелок и пару ленточных хвостиков; наверное, от усердного верчения головой по сторонам — выведать: что-где-когда?

Возрастная разница в два года давала мне ощутимый запас прочности авторитета в глазах младших, однако, когда молчаливый Санька повторил моё восхождение на чердак, получалось, что он обогнал меня на два года минус каких-то пару дней.

Разумеется, ни он, ни я, ни Наташка не могли в то время выдавать подобные формулировки и умозаключения, оставаясь на уровне эмоциональных ощущений и междометий типа: «ух, ты!» и «эх, ты...»


стрелка вверхвверх-скок