Иногда смены родителей не совпадают, и кто-то из них получается дома, пока другой кто-то у себя на работе.
В один такой раз, Папа привёл меня на Мамину работу в маленьком здании из кирпичей. А дверь зелёная, и за ней, сразу как зайдёшь — маленькая комната с маленьким окошком, только очень высоко в стене над старым большим столом с двумя стульями.
Но если туда не заходить, а свернуть налево в коричневую дверь, то там вокруг большой тёмный зал, где что-то всё время гудит и воет. А далеко в зале тоже стол стоит, поменьше, за которым сидит Мама и работает свою работу.
Она совсем нас не ждала и очень удивилась, а потом показала мне журнал, под лампой, что светит на её столе, куда надо записывать время и цифры из-под стрелок на манометрах. У них у всех большие круглые лица за круглым стеклом, под которым цифры, и они стоят в самом конце разных железных узких мостиков с перилами, потому что во всём зале пола нет, а повсюду только тёмная вода, чтобы насосы её качали.
И это как раз от насосов такой ужасный гул и шум всё время, что приходится их перекрикивать, но даже и тогда не всё слышно. «Что?! Что?!»
Поэтому мы вернулись в комнату напротив входа, но я теперь уже знал, кто это за стеной гудит.
Мама достала из ящика в столе карандаш и ненужный журнал, где уже много страниц вырвано, чтобы я порисовал каляки-маляки.
Я занялся рисованием, а они, хотя им не было занятия, и шум уже больше не мешал, молчали почему-то, и только всё смотрели друг на друга.
Когда я докончил большое круглое солнце, Мама спросила — может, я хочу поиграть во дворе?
Во двор мне вовсе не хотелось, и я заканючил, но тогда Папа сказал, что раз я не слушаюсь Маму, он больше не приведёт меня сюда никогда-никогда.
И я вышел.
Двор оказался просто куском дороги из мелких камушков, через которые выросла трава — от ворот и до деревянного сарая, чуть дальше правого угла Насосной Станции. А сразу за спиной здания стоял крутой откос в сплошной крапиве, куда никак не протиснуться.
Я вернулся к зелёной двери, от которой короткая бетонная дорожка спускалась к совсем маленькому домику в побелке, но без никаких окон, а с большим висячим замком на железной двери.
Ну, как тут вообще играть-то?
Правда, были ещё две круглые горки, обросшие травой. Они стояли с каждой стороны от белого домика, который просто карапузик между ними.
Хватаясь за длинные пучки травы, я взобрался на правую. С такой высоты стало видно пустую крышу Насосной Станции и соседнего с ней сарая. А крапиву я уже и так видел.
С другой стороны, за проволокой забора, тянулась полоса кустов, за которыми текла быстрая речка, но меня точно накажут, если пойду за ворота…
Для всякой дальнейшей игры оставалась одна только вторая горка с тонким деревцем у неё на макушке.
Я спустился к белому домику, обошёл его сзади, и вскарабкался на соседнюю горку. Отсюда сверху видно было всё то же самое, просто здесь ещё стояло деревце, которое можно потрогать.
Вспотевший и разгорячённый подъёмом, я лёг на тонкую полоску тени от дерева.
Ой! Что это?!. Что-то куснуло меня в ляжку, потом в другую, а потом ещё и ещё. Я обернулся заглянуть через плечо за спину.
Куча красных муравьёв бегали по моим ногам пониже шортов из жёлтого вельвета. Я смахнул их, но жгучесть укусов стала ещё больнее…
На мой вой, Мама выскочила из-за зелёной двери, а следом за ней Папа. Он взбежал ко мне и отнёс вниз на руках.
Муравьёв повычистили и стряхнули, однако покраснело опухшие ляжки щемили невыносимо…
И это стало мне уроком на всю жизнь — нет лучше средства от жгучих укусов этих рыжих людоедов, чем посидеть в зелёной шёлковой прохладе подола Маминого платья, туго растянутого её присевшими коленками.
~ ~ ~
Баба Марфа жила в одной комнате с её внуками — нами тремя — узкая железная койка, на которой она обычно сидела или спала, стояла в правом углу от входа.
В стене за изголовьем койки начиналось и заканчивалось окно, а за ним следующий угол, заполненный громоздким сооружением. Это был не диван, а диванище — с прямоугольно-высокой спинкой в обивке чёрным дерматином, заключённой в раму из широкой лакированной доски.
Пухлые валики двух дерматиновых подлокотников, по краям дерматинового же сиденья, откидывались (в направлениях противоположных друг от друга) на петлях, которые удерживали откинутых.
Тем самым, валики превращались в продолжение плоскости сиденья. Оно уже годилось для лежания вытянувшись, и диван вполне бы мог предоставить ночной приют баскетболисту среднего роста.
Однако возможность проверки предположения дивану не предоставляли, укладывая на нём двойняшек на ночь.
Верхняя доска лакированной рамы включала в себя длинную полоску зеркала, чуть ниже которого выступала полочка для прогулок слоновьего стада. Отражая белые фигурки слонов, зеркало удваивало их поголовье, выстроенное по росту: от вожака и до самого мелкого слоника, замыкающего в стадной шеренге.
Слоны затерялись ещё до приезда Бабы Марфы, в те времена, что сбереглись только в родительских легендах. Поэтому зеркалу некого удваивать на слоновьей полке, и она пустует, пока мы не затеем играть в Поезд.
С наступлением ночи на долгом пути следования, я карабкаюсь на слоновью вагонную полку, но выступ её слишком узок, не даёт перевернуться с боку на бок. Надо спускаться на пружинисто чёрную спину сиденья, чтобы влезть обратно уже следующим боком.
Играть в Поезд ещё интереснее, когда Лида и Юра Зимины, соседние дети на нашем этаже, приходят через лестничную площадку к нам в комнату.
Поезд наращивает свою длину и, стоя внутри торчащих ногами кверху табуреток — друг за дружкой, как цепочка вагонов, или стадо затерявшихся слонов — мы расшатываем во всю эти наши вагоны, натасканные из кухни, вместимостью на одного пассажира, и они, набирая скорость, стучат и щёлкают сиденьями о доски крашеного пола.
Поезд и вправду мчится, унося из игры в неясно предстоящие странствия.
И тогда Баба Марфа, очнувшись от молчаливого сидения на своей железной койке, начинает ворчать, что хватит нам уже беситься, как оглашенные.
. .. .
А когда уже совсем поздно, после игр и ужина, в центре комнаты расправляет свою брезентовую спину моя раскладушка. Мама опять выходит из детской: за матрасом и синей клеёнкой под простынь, на случай если я уписяюсь ночью. И под конец строительства она приносит огромную подушку и толстое ватное одеяло — покрыть всё сооружение сверху.
Баба Марфа выключает коробочку настенного радио, в левом углу возле двери, и щёлкает выключателем света.
В комнату заходят потёмки, но не совсем беспросветные — из окон соседнего, углового, здания, и от нескольких фонарей во Дворе Квартала, сквозь сеточку тюли оконных штор проникают неясные отблески, а под самым низом двери закралась полоска света из коридора между кухней и комнатой родителей…
Я наблюдаю тёмный силуэт Бабы Марфы, которая стоит у изголовья своей койки и что-то шепчет потолку над головой. Однако такое странное поведение меня совсем нисколечко не беспокоит, после того, как Мама объяснила, что это так Баба Марфа молится своему Богу. Но всё равно родители не могут ей позволить, чтобы повесила икону в том углу, потому что наш Папа — член Партии…
~ ~ ~
Утром, самая надоедная досада — отыскивать свои чулки. Хочешь верь хочешь нет, однако в те времена даже мальчиков понуждали носить чулки.
Поверх трусиков одевался специальный матерчатый пояс с парой пристёгнутых спереди резинок. На конце у каждой резинки — застёжка из резиновой кнопочки с откидным проволочным ободком. Его нужно приподнять, натянуть на кнопочку кусочек чулка и втиснуть покрытую им кнопочку обратно, в тугую проволочинку ободка — щёлк! — получилось… Уфф!
Всю эту сбрую на меня одевала, конечно же, Мама, однако розыск чулков — на мне, а они постоянно умудрялись прятаться в каком-нибудь новом месте.
Из кухни Мама опять зовёт, ну, идти уже наконец завтракать: «Что ты там всё копаешься?» Потому что ей же ведь тоже на работу, а эти гады затаились где-то...
И тут — ага! — замечаю мятый нос кого-то из их пары, что высунулся из-под диванного валика на петлях, но двойняшки ещё спят, и надо звать на помощь Маму, потому что на валике подушка со спящей Сашкиной головой...
Меня достали эти утренние упрёки с насмешками, и как-то само собой придумалось красивое решение проблемы пропадающих чулков.
Перед сном, я взял их к себе на раскладушку, а когда свет в комнате уже потушился, но Баба Марфа всё ещё перешёптывается со своим Богом, чулки украдкой привязываются к моим ногам — по одиночке, отдельным узлом на каждую щиколотку, теперь уж точно не сбегут.
Мои сестра с братом, чьи подушки разложены к разным подлокотным валикам на диванище, как всегда, перебрыкиваются под своим общим одеялом. Они там хихикают и не замечают моих манипуляций в темноте.
И я успел очень вовремя укрыть ноги, когда Мама зашла перецеловать своих деток на сон грядущий.
Но вдруг она сделала что-то новое, чего прежде никогда не случалось!
Мама включила свет, который живёт под потолком в своём стеклянном лампочном домике. Вокруг его жилья висит густая бахрома тугого шёлкового оранжевого абажура, чтобы в дневное время, после работы, свету удобней было спать.
Правда, он и ночью тоже спит, у него постоянно вторая смена — вечером.
Но тут пришлось ему выскакивать из своей койки между круглых тонких стенок лампы, чтобы включиться, и чтобы Маме — как только сдёрнула одеяло с моих ног — открылись чулочные кандалы.
— Что-то прямо-таки толкнуло меня заглянуть! — со смехом рассказывала она наутро Папе.
Пришлось мне отвязать чулки и бросить сверху остальной моей одежды, сваленной на стуле всегдашним шохом-мохом.
А до чего блестящая была идея...
~ ~ ~
Основную неприятность и совсем, пожалуй, лишнюю ненужность вносил в детсадовскую жизнь «тихий час» — принудительное лежание в кровати днём после обеда.
Вот и снимай всё до трусиков и майки, складывай одежду на белую табуреточку. Ну-ка, ну-ка! Аккуратненько!
Но как ни старайся, при подъёме после «тихого часа» всё будет в полной перепутанице. И чулочная кнопочка на одной или другой резинке откажется, как ни старайся, протискиваться в свой ободок.
А перед этим лежи просто так, без всякого совершенно толку, целый час, и смотри в белый потолок, или на белую штору окна, или вдоль длинного ряда белых кроваток, с узким проходом после каждой их пары.
Ряд тихо лежащих согруппников кончается у дальней белой стены, где далёкая Воспитательница в белом халате тихо сидит на стуле и читает свою книгу, и только совсем иногда, какой-нибудь ребёнок отвлечёт её, шёпотом, просясь выйти в туалет.
Она позволит, шёпотом, и, переходя на негромкий голос, пресечёт поднявшийся было шумок шушуканья вдоль ряда кроваток: «А ну, закрыли все глазки и — спать!»
Возможно, временами я и вправду засыпал, в какой-то из «тихих часов», хотя чаще просто лежал в недоуснулом оцепенении, не различая открытыми глазами белый потолок от белой простыни натянутой поверх лица...
Но полудрёма вдруг стряхнулась тихим касанием осторожных пальчиков, что ощупью скользили вверх по моей ноге, от коленки к ляжке. Я оторопело выглянул из-под простыни.
Ирочка Лихачёва лежала в соседней кроватке, глаза зажмурены крепко-накрепко, но в промежутке между нашими простынями виднелся кусочек её вытянутой руки.
Тихие пальчики нырнули ко мне в трусы и мягкой тёплой горстью охватили мою плоть. Стало невыразимо приятно. Но вскоре прикосновение послабилось и ушло прочь — зачем? о, ещё!
В ответ на бессловесный зов, её рука нашла мою и потянула под свою простыню — положить мою ладонь на что-то податливо мягкое, провальчивое, чему нет имени, да и не надо, потому что надо только, чтоб это длилось и длилось.
Однако когда я, крепко-накрепко зажмурившись, привёл её ладонь ко мне обратно, она побыла совсем недолго и отскользнула потянуть мою к себе…
Но тут Воспитательница объявила конец «тихого часа» и совсем уже громким голосом велела всем подниматься. Комната наполнилась шумом-гамом одевающихся детей.
— Хорошенько кроватки заправляем! — напоминательно повторяла Воспитательница, шагая вперёд-назад по длинной ковровой дорожке, когда Ирочка Лихачёва вдруг выкрикнула: «А Огольцов ко мне в трусы лазил!»
Дети выжидательно затихли. Оглаушенный позорящей правдой, я почувствовал, как накатила жаркая волна стыда — выбрызнуться слезами из глаз, совместно с моим рёвом: «Сама ты лазила! Дура!»
И я выбежал из комнаты на площадку второго этажа, покрытую квадратиками жёлтой и коричневой плитки, в шахматном порядке.
Посреди площадки бег мой остановился, и я решил никогда больше в жизни не возвращаться в эту группу и в этот детский сад. Совсем никогда ни разу. Хватит с меня уже.
Но времени на обдумывание: как же теперь дальше жить? — у меня не оказалось, потому что всё моё внимание приковал красный огнетушитель на стене.
Вообще-то меня привлёк не огнетушитель целиком, а только жёлтый квадрат картинки на его боку. Внутри квадрата человек, в кепке рабочих людей на голове, держал точно такой же (только уже нарисованный) огнетушитель.
Он держал его не просто так, а в рабочем положении — кверх ногами, и направлял пучок расширяющейся струи из нарисованного огнетушителя на махровый куст широких языков пламени.
Должно быть картинка служила наглядной инструкцией, как надо правильно бороться с огнём. Поэтому изображение огнетушителя в руках человека с кепкой на голове отображало всю правду жизни.
Даже жёлтый квадрат картинки-инструкции на боку огнетушителя, перевёрнутого в рабочее положение, дотошно воспроизводил махонького человечка в кепке, который (в перевёрнутом виде) боролся с перевёрнутым очагом возгорания струёй из крохотного огнетушителя.
И тут меня осенило, что на следующей, уже неразличимой картинке (в инструкции перевёрнутой инструкции) совсем уже крохотулечный человечишка вернулся в естественное положение, ногами книзу.
Зато ещё глубже, уменьшенным до невозможности, он снова окажется на голове и — самое дух захватывающее открытие! — эти кувыркающиеся человечки никак не могут кончиться: им дано лишь становиться всё меньше, превращаясь в невообразимо крохотные крапушки, и — кувыркаться дальше.
Их назначение — идти путём вечного уменьшения. Однако исчезнуть полностью им не дано из-за того просто, что этот вот Огнетушитель висит на своём гвозде, в стене над площадкой второго этажа, рядом с дверью старшей группы, напротив двери в прихожую туалета.
Зачарованное ротозейство разбилось командным окриком, чтоб я немедленно шёл в столовую, где все группы детсада сидят уже за полдничным чаем, в награду пережившим «тихий час».
Однако с того дня, проходя под Огнетушителем, несущем бесчисленные миры на жести своего раскрашенного бока, я проникался понимающим почтением. Если, конечно, голова не занята была чем-то другим.
Что же касается посягательств на трусы посторонних, та девственная вылазка осталась единственной и неповторимой.
И уже умудрённый опытом, оплаченным жёстко обличающей гласностью, в последующие «тихие часы», когда мне приходилось выйти (с тихого разрешения Воспитательницы) пописять, мне ясен был смысл простыней, спутанных вперехлёст между парой соседствующих кроваток, и почему так крепко-накрепко зажмурился Хромов, у себя на кроватке рядом с кроваткой Сонцевой...