В день отъезда всё висело на волоске, точнее — на паутинке. Мне это сразу стало ясно, как только вышел в подъезд, раскумариться, потому что в квартире я не курил даже просто Беломор. Паутинка свесилась от иссохшего верхнего бруса в дверной раме входа и не могла смотаться вспять, под грузом горелой спички, прилипшей на конце… Как долго продержится?
Щель между брусом и слоем штукатурки над ним, побеленной с нерадивой небрежностью, служила свалкой использованных спичек, которые, с тщательностью хитроумного аккуратиста, туда запихивались мною. Урны в подъезде не было, а после того как Тонин пацанёнок сдал меня с поличным, разложив корм для канареек по кухонной табуретке, мне стало фиолетово, что в моём дыму унюшат мимоходные соподъездники…
Она оказалась не бездонной, эта свалка за брусом над головой... Продержится ли паутина до моего отъезда?
Я выглянул из тени перегретого подъезда во двор. В расплавившемся от зноя небе проплывала эскадрилья чёрных воронов. Курс на юго-запад, строго, неподвижно, крыло в крыло. Все, как один — планируют, а не машут — кому охота шевелиться в такую жарынь — чёрные перья по краю крыльев застыли врастопырку, чтоб обдувало, прочёсывают горячий воздух… Смогу ли прорваться?
~ ~ ~
Ира провожала меня на вокзал. Когда мы подошли к автобусной остановке, Алла Пугачёва взрыднула, от ближней пятиэтажки, мне вслед недавним из своих хитов:
"Приезжай хоть на часок!.."
Багажа при мне немного — портфель, заполненный рассказами Моэма в книге на Английском (мягкая розовая обложка, Московское издательство «Просвещение»), а к ним впридачу "Dictionary" Хорнби, школьная тетрадь в линейку, 12 листов, с наброском перевода начальных абзацев рассказа "Дождь" (4 страницы карандашно-чернового варианта со множеством исправлений), трудовая книжка (первая запись от 13 сентября 1971 г., Конотопский Паравозо-Вагоноремонтный Завод), паспорт, военный билет, бритвенные принадлежности.
Попутчиком портфелю — синяя спортивная сумка с плечевым ремнём, в ней пара трусов, две майки, пара рубашек, джинсы и курка геолога, пошитая матерью из плотно-зелёного брезента…
Поднявшись в электричку, я забросил свою поклажу на тонкие трубки багажной полки, протянувшейся по-над всеми окнами вдоль вагона, и вернулся на перрон.
Ира нервничала, что двери вагона захлопнутся, и электричка уйдёт без меня. Поднявшись на одну ступеньку в тамбур, я стоял там, охватив скользкий блеск никеля в отвесном поручне: «Я там что-то оставил, на подоконнике, пусть так оно и будет, пока не приеду».
— Что там?
— Сама увидишь. Приеду за вами ровно через месяц.
— Как доедешь, сразу же позвони.
Это был последний вагон. По перрону подбежала старуха, о чём-то спрашивала меня, но я не слушал и не слышал, а только смотрел на Иру, пока вагонные динамики не заорали: «Осторожно! Двери закрываются!» И те отрезали меня от неё.
Электричка дёрнулась и, набирая ход, застучала по рельсам в Киевском направлении...
Накануне вечером мы с Ирой вышли отовариться. Универмаг уже был закрыт, но стеклянный киоск, у него под боком, ещё работал. Там сидела дебелая цыганка средних лет, у которой я купил новый станок для бритья, помазок, стоячее зеркало и пару небольших носовиков.
По полю каждого бежали волны тонких синих синусоид, символизируя море, а в центре — кружок такой же тонкой, но уже красной линией. В одном кружке кораблик с парусом, а внутри другого — якорь. В моём кармане уезжает парусник, а платок с якорем лежит на подоконнике. Когда приеду — совмещу кружок с кружком. Кораблик — на якорь. Это будет ритуал возвращения...
~ ~ ~
А когда совсем стемнело, тёща запаниковала вдруг, и начала меня тревожно уговаривать, что ехать никуда не надо, а билет на поезд Киев-Одесса всё ещё не поздно сдать обратно, в кассу предварительной продажи на вокзале.
Я чуть не ахх… ну в общем… какая ещё сдача билетов! Ира и Тоня тоже подключились к разговору, одного тестя не хватало, срочно вызванного разгребать ЧП на ХлебоКомбинате.
Уставя взгляд на клеёнку, придавленную к столу бандурой телевизора, Гаина Михайловна невразумительно долдонила про слишком сложное положение, и что, вон, Ваня так и не смог пробиться…
Неделей раньше Тонин муж, Иван, выезжал на родину, в Закарпатье, но, не доехав, через день вернулся из Киева — я так и не врубился, что за дела. Теперь он безвылазно отсиживался в спальне, со своими малолетними детьми.
На тот момент, я уже просёк, что мир увяз, безысходно, в непрестанной битвы — но между кем и кем? Вот в чём вопрос! Она, конечно же, задёрнута маскировочным слоем жизни, для отвода глаз. Однако сквозь поверхностный покров, и дымовую завесу обыденности, постепенно, начинал я подмечать прогалы, нестыковки, тайные сигналы — улавливать, всё чаще, когда рядом со мной проговорятся (сами того не замечая) о чём-то запредельном, за гранью обычной жизни, которую нам так настырно впаривают за реальную действительность.
У кого подмечать? У людей, что ли?
Ну я пока не разобрался, как их по-другому называть…
Проговариваются? О чём конкретно? Как?
О вещах, которые нам привито видеть только такими и не глубже.
...Ваню отрядили эмиссаром, он не пробился… а вы за кого?.. (пожар на ХлебоКомбинате лишь эпизод вселенской битвы)... Кто на кого? Кто за кого?
Прежде всего — необходимо собрать кусочки обмолвок, отблики рассыпанной головоломки, частицы истинной, подспудной реальности. Сложить их в нечто умопостижимое, и, при этом, не сбиться с курса, не заплутать в полунамёках на то, что есть на самом деле. Утаённо...
~ ~ ~
Гроза разразилась за чёрным окном гостиной. Шум ринувшей сквозь ночь воды раз за разом глушился грохотом грома, из-за слепящих вспышек в фехтовальных перехлёстах молний. Невыносимо белый столб огня ударил в центр двора, по будке трансформатора. Кромешная непроглядность сомкнулась вокруг.
Тоня ушла, наощупь, в спальню — успокоить детей и Ваню. Оттуда, она вернулась с горящей свечой.
В неверных бликах трепетного огонька, я различил, что говорю с Матерями. Да, да! Те самые, о которых слишком вскользь и с такой опаскою помянуто у Гёте… Три Матери — вот они, тут: старая, но могучая; средняя, но многоопытная, и совсем начинающая — Ира. На неё нельзя рассчитывать, она ведь тоже.
Я должен убедить их, иначе ничего не выйдет.
С грозой, беснующейся снаружи, позади отражения мерцающей в чёрном стекле свечи, мне всё же удалось добиться позволения… А под конец, их предводительница сказала: «Если что-то случится, пойдёт не так… в совсем крайнем случае… обращайся к Главному...»
Ночью ко мне явился вещий сон… лёжа навзничь поверх больничной каталки, я таился, стараясь оставаться незаметным под флуоресцентным холодом света, льющегося отовсюду: сквозь потолок и стены... всё тонуло в светлой серости, не оставлявшей и малейшей тени... вокруг стояли кого-то в белом... позади моей головы, не видно кто, подтвердил: «Если жир убрать, то может, и получится...» я, даже и не глядя, знал, что сказавший это — тоже я... неприметно, чтоб себя не выдать, я скосил взгляд на свой живот лежащего на каталке, где сквозь прозрачность кожи различалась тонкая прослойка чего-то желтоватого — жир, о котором я и говорил...
~ ~ ~
Я вышел в тамбур вагона и взорвал косяк. В пыльном небе стекла автоматических дверей плыл табунчик морских коньков, подвернув хвосты колечком, себе под брюха. Держатся шеренгой по росту — от матёрой кобылицы до малого жеребёнка. Любят систематичность, как те утерянные фигурки белых слоников. Электричка наддала, переходя в галоп, но облачков не смогла обойти...
В тамбур вышел мужик с рядочком медалей на груди его пиджака. Ветеран войны, уж он-то знал тогда, кто против кого.
Мы малость потрандели, не выдвигая особо отчётливых тезисов, из чистой дружелюбности, пока с очередной высокой платформы к нам не вшагнул мужик помоложе, со связкой длинных тонких реек. Он разделил нас ими, и зашёл в вагон.
Ветеран вдруг смолк, испуганно уставившись в верхний угол тамбура, за моей спиной. Я точно знал, что там нет ничего, но раз он углядел, значит есть. Я их оставил, пусть сами разбираются, кто на кого, и, вслед за рейконосцем, пошёл в вагон, потому что уже набегал Киев, за окнами электрички...
~ ~ ~
На вокзале я отнёс вещи в прохладу подземного зала хранения багажа. Затем вернулся на поверхность, в жару привокзальной площади, и, в правом её углу, скользнул в неприметный проход к длинным пролётам лестницы в глубокую лощину со столовой, которую Лёха Кузько показал нам с Ольгой.
Когда лестница кончилась, я закурил косяк, но перестал затягиваться, потому что со стороны столовой навстречу мне топал взвод ментов. Так и пришлось идти сквозь строй правоохраны, с тлеющим меж пальцев косяком.
После столовой, я вернулся на вокзал и начал обход. Стеклоглазых оказалось меньше, чем в ночном дозоре на Нежинском вокзале. Вероятно, сказывалось время суток. Однако же были и тут, а при моём приближении спешили прикинуться, что это они просто так, ну, типа обычных пассажиров, как и все.
Я поднялся на третий этаж, в комнату матери и ребёнка, объяснил вахтёрше, что через месяц буду проездом через их вокзал с женой и дочерью-младенцем, ну вот зашёл, посмотреть условия. Тут, в общем, вполне чистый коридор, да, спасибо.
У туалетов на первом этаже, молодой мент, с тёмно-фиолетовым фингалом, старательно отводил взгляд, хотя мы оба знали, от и до, что фонарь под глаз ему привесили из-за моего прохода через ментовский строй, и он, пострадавший во вселенской битве, мне этого в жизни не простит.
Потом, довольно продолжительно, я стоял в зале ожидания на втором этаже, возле необъятного стола «Союзпечать», заваленного кипами различных газет, журналов, почтовых конвертов. Но всё это время, я смотрел исключительно на одну почтовую открытку, где на картинке небо, синее-синее.
Ждать пришлось долго, пока, наконец-то, у меня за спиной раздались шаги, достаточно различимые в почтительно расступившемся общевокзальном гуле громадного зала…
Я не сводил с картинки глаз. Шаги остановились. На ярко синий цвет легла тёмная монетка, диаметром с радужку. Только тогда я развернулся и ушёл, не оглядываясь,— отныне никаким каузальным генам не удастся изменить цвет твоих глаз...
И тут вокзальным репродукторам удалось, наконец, ко мне прорваться:
— Поезд Киев-Одесса отправляется от третьей платформы. Просим провожающих покинуть вагоны.