Потом я нашакалил на бутылку или две, и очнулся уже в сумерках, на скамейке у подножия «Комсомольской Горки».
Оказывается, метель тем временем уже утихла, и только медленные крупные снежинки спускаются из плотной темноты наверху, чтобы таять у меня на лице и на груди, в широко распахнутом бушлате. Прохожих прибавляется — конец рабочего дня у служащих. Они торопятся по домам, им дела нет до солдатика, что мирно и культурно отдыхает на скамейке.
— Эй! Замёрзнешь!— Один всё же подёргал мою коленку.
— Пшёл.. нах... бля.!
— Как ты смеешь? Я работник КГБ!
— И твою КГБ тоже на́хуй!
— Ну погоди! Вот я патруль позову!
Потом я втискиваюсь в автобус набитый до предела. Меня колбасит после затяжного пребывания на холоде скамейки. И вдруг в плотной массе пассажиров открывается расселина прямиком к высвобожденному месту. А таки любит наш народ защитников социалистического Отечества…
~ ~ ~
Мы играли Новогодний вечер в кулинарном училище. Точнее, они играли, а я собою представлял небесное тело, инертно влекомое Орионом, ну типа астероида.
Осенний призыв из Пятигорска привёз в наш батальон такого себе Володю, по кличке Длинный. Он был не только длинный, но и тощий, с тёмными кругами вокруг впавших глаз, как и положено наркуше, который на игле сидит. Но на гитаре он играл, как гитарист Лед Зепа в альбоме «Лестница в Небо». Рудько его боготворил, и меня такая техника владения инструментом тоже впечатляла, но, как личность, он был просто сука. «Длинный! Ну, чё ты такой, а?»
— Я всегда своё говно вперёд толкаю, чтобы отъеблись и в покое оставили.
Смех у него был хороший, но смеялся он крайне редко. В общем, пацан пацаном, но на гитаре — бог… Само собой, ансамбль стройбата не исполнял номеров из «Лестницы в Небо», но Длинный иногда вставлял в репертуар «Ориона» такие брейки, что не устыдился бы и Джимми Пейдж.
Какой-то кореш Длинного, по Пятигорску, привёз на тот Новогодний сезон его личную гитару, с фузбустером, а сам стучал на барабанах в «Орионе», потому что они с Длинным из одной рок-группы, которая развалилась, когда гитариста в армию загребли. А когда Новогодние танцы кончились, он гитару Длинного обратно в Пятигорск увёз, не держать же такую ценность в Клубе...
Юра Николаев, звезда Крымских кабаков, и Саша Рудько, виртуоз из Днепропетровской филармонии, обеспечивали вокал на праздники. Они пели, каждый в своей неповторимой манере, под шквалы импровизов, в духе Джимми Пейджа, а случалось и Хендрикса, который тоже, кстати, Джимми. Однако нормальному любителю музыки из глубинки, вскормленному на бессмертных образцах Советской эстрады, подобные вариации звучали неприемлемо какофонически, поскольку явно не кобзонны.
Таким образом, одна из будущих кулинарш имела полное право подойти к Юре Николаеву и спросить: «Извините, а вы Гусские нагодные иггаете?» Это она так картавила слова.
А Юра знал, что Рудько полностью подпал под влияние Длинного, как тот скажет, так и будет. Вот он и направил девушку прямиком к Длинному, чтоб время зря не теряла.
У Длинного на тот момент полный сушняк, он полулежит на стуле с твёрдой спинкой, ноги враскорячку по полу, широ́ко и далёко, китель свисает с той же спинки, но галстук хаки на своём уставном месте, просто переброшен через плечо. Упорно вдаль уставился — чего-то там за барханами высматривает, и облизывает спёкшиеся губы тёркой сухого языка.
— А Гусские нагодные в вашем гепегтуаге есть?
Нечеловеческим усилием, воин на стуле собрал всю свою волю в кулак, сосредоточился, навёл резкость органов анатомической оптики в направлении расплывчатых звуков и — различил, что к нему девушка обращается.
— Гусские? Гепегтуаг? Это пгямо к товагищу Гудько,— и пальцем указал на Александра, который стоял метрах в пяти, у колонки и тоскливо покручивал ручку громкости на усилителе бас-гитары.
Девушку нагрузило, есессна, что так её повторно отсылают, но как видно, упорная попалась — дошла до номинального руководителя «Ориона» и вопрос свой повторила.
— Извините,— грит Рудько и смотрит тем своим страдальчески туманным взором, акварельно-расплывчатого оттенка.— Но Гусские мы пгинципиально не иггаем.— Ещё и своим вечным насморком пришмыгнул, интеллигент грёбаный.
Он и рад бы сказать по-другому, но не может — сам картавый. Но она-то об этом всём не знала! Вот иди и толкуй о врождённых комплексах, но всё — я говорю ВСЁ!! — благоприобретается с опытом...
На том вечере я целовался с Валей Папаяни, ставропольской Гречанкой. Ничего помимо поцелуев. Она сказала, что она учительница в этом кулинарном училище, и что ей двадцать семь лет.
Так утром Комбат объявил на разводе: «Вчера один из наших, эби-о-бля, музыкантов шестидесятисемилетнюю проблядь под лестницей разложил!»
Вот ведь маразматик — двадцать семь от шестидесяти семи не отличает. Конечно, это тот кусок, прапор-надсмотрщик заложил...
Через пару дней опять где-то играли Новогодний вечер, но там я вообще не танцевал. Потому что там такая дурь оказалась — всем дурям дурь. Мы взорвали пару косяков на лестничной площадке, а потом зашли в зал.
Ребята взяли свои инструменты, так мягко, прочувствованно, и начали играть. А музыка как-то странно издалека, как будто из-за горизонта доносится и — что характерно — тихая. Головой к динамикам прильнёшь, ну видно же — ткань аж содрогается от звука, а всё равно приглушённо как-то.
Потом я пошёл по залу побродить, для перемены. А люди там — все сколько есть — вроде как из фанеры выпилены, двухмерные, то есть, все поголовно. Хочу заглянуть что у них на оборотной стороне плоскости, а не получается — кто-то уже следующий нарисовался. И тоже двухмерный. А издалека и медленно так — музыка…
Иногда над этими головами фанерными проплывали глазные яблоки на своих стеблях — как перископики из Жёлтой Субмарины — это те псевдо-звукооператоры, насмерть укуренные, бродят в пространстве. Во они тащатся! Смешные такие! И тоже смеются.
А и откуда они только такую дурь достали?
Домой нас привезли уже за полночь. Стоял скрипучий Арктический мороз…
Под светом колючих звёзд в небе, мы перетаскали аппаратуру на сцену пустого, вымершего, замороженного кинозала. Никто не говорил ни слова. Ни сил, ни желания. Ибо всё есть Пустота.
Пустота пустот и всяческая пустота.