автограф
     пускай с моею мордою
   печатных книжек нет,
  вот эта подпись гордая
есть мой автопортрет

самое-пресамое
финальное произведение

:авторский
сайт
графомана

рукописи не горят!.. ...в интернете ...   





~ ~ ~ отрочество

В хате номер девятнадцать по улице Нежинской старика Дузенко уже не было, а в его четверти хаты проживали две старушки — вдова Дузенко и её сестра, переехавшая к ней из села.

И на половине Игната Пилюты оставалась одна лишь Пилютиха, которая во двор и носу не показывала, а ставни окон на улицу дни напролёт оставались закрытыми.

Наверное, она ходила всё-таки на Базар или в Нежинский магазин, просто мои с ней пути не пересекались...

В феврале бабу Катю вдруг отвезли в больницу.

Пожалуй, только лишь для меня, с моей жизнью раздéленой между школой, Клубом, книгами и телевизором, это оказалось вдруг.

Когда хочешь поспеть везде, некогда примечать окружающее.

Я прибегал со школы и, звякнув калиткой, проскакивал на наше крыльцо рядом с окном кухни Пилютихи, в котором виднелся её профиль под чёрным наброшенным на голову платком и рука, грозящая глухой стене между её и нашей кухнями.

Дома я бросал папку со школьными учебниками и тетрадями в расселину между диваном и этажеркой под телевизором и возвращался на кухню — обедать с братом и сестрой, если они ещё не поели.

Мама и тётя Люда готовили для своих семей раздельно и баба Катя обедала с Ирочкой и Валериком за единственным кухонным столом придвинутым к стене, что отделяла нас от хаты Дузенко.

В дневное время по телевизору ничего не показывали, кроме заставки с кругом и кубиками: для настройки изображения с помощью мелких ручек на его задней стенке, ведь если круг неправильный, то лица дикторов окажутся сплюснутыми, или наоборот.

Поэтому до пяти часов телевизор не включали и обед проходил под неразборчивый бубнёж за стенкой у Пилютихи, порой переходивший в крик не разберёшь о чём.

Я уходил в Клуб и, возвращаясь, снова видел в окне Пилютиху, в подсветке от лампочки в какой-то из её дальних комнат; свет на кухне она не включала.

После возвращения с работы всех четырёх родителей, Пилютиха добавляла громкости.

Отец с досадой говорил:

- Вот ведь Геббельс, опять завела свою шарманку.

Один раз дядя Толик приставил к стене большую чайную чашку — послушать о чём она там халяву развернула.

Я тоже прижал ухо к донышку — бубнёж приблизился и раздавался уже не за стеной, а внутри белой чашки, но так и остался не разбери-пойми что.

Мама советовала не обращать внимания на полоумную старуху, а тётя Люда однажды пояснила — Пилютиха всех нас, через стену, проклинает и, обращаясь к той же стене, но с нашей стороны, раздельно выговорила:

- И вот это вот всё тебе же за пазуху.

Не знаю, была ли Пилютиха и впрямь полоумной — как-то ж ведь справлялась жить в одиночку.

Дочка её в конце войны покинула Конотоп безвозвратно, от греха подальше — чтобы случайно не придрались за её развесёлое житьё с офицерами квартировавшего в их хате штаба немецкой роты.

Сын, Григорий Пилюта, получил свои десять лет за какое-то убийство. Игнат Пилюта умер. Телевизора нет.

Может затем она и проклинала, чтоб не ополоуметь...

Баба Катя насчёт Пилютихи ничего не говорила, а только виновато улыбалась.

В какие-то дни она иногда постанывала, но не громче, чем приглушённые стеною речи Геббельса...

И вот нежданно приехала вдруг скорая и бабу Катю увезли в больницу.

Через три дня её привезли обратно и положили на обтянутый дерматином матрас-кушетку — реконструированные остатки от былого дивана с валиками — на кухне под окном, напротив плиты-печки.

Она никого не узнавала и не разговаривала ни с кем, а лишь протяжно и громко стонала.

Вечером все собирались перед телевизором и закрывали створки двери на кухню, отгородиться от её вскриков и тяжёлого запаха.

Кровати Архипенков перекочевали из кухни в комнату, где мы и ночевали все вдевятером...

Ещё раз вызывали скорую, но те её не увезли, а только сделали укол.

Баба Катя ненадолго затихла, но потом снова начала метаться на кушетке, повторяя одни и те же вскрики:

- А божечки! А пробочки!

Через несколько лет я догадался, что «пробочки» это от украинского «пробi» — «прости господи».

Баба Катя умирала трое суток.

Наши семьи ютились по соседям — Архипенки в пятнадцатом номере, а мы в двадцать первом, на половине Ивана Крипака.

Взрослые соседи давали родителям невразумительные советы, что в нашей хате нужно взломать порог, или какую-то там половицу.

Самое практичное предложение внесла тётя Тамара Крипачка, жена Ивана Крипака, которая сказала, что кушетка с бабой Катей стоит под окном с полуоткрытой форточкой и свежий воздух продлевает её страдания.

В тот же вечер, мама и тётя Люда ненадолго заглянули в нашу хату, прихватить ещё одеял, потушили там свет и, когда уже вышли на крыльцо, тётя Люда подкралась к кухонному окну и плотно прикрыла форточку.

Точно так же крадучись она спустилась по крыльцу с улыбкой напроказившей девчушки, или так уж показалось мне, с ношей свёрнутых одеял, в сумраке безлунной зимней ночи.

Утром мама разбудила нас — своих детей, спавших на полу в столовой хаты Крипаков — известием, что баба Катя умерла.

На следующий день были похороны, на которые я никак не хотел идти, но мама сказала, что я должен.

Меня жёг стыд; казалось — всем вокруг известно, что бабу Катю удушили её же дочери, поэтому я отпустил уши своей кроличьей шапки-ушанки и сдвинул её на глаза, да так и шёл весь путь от нашей хаты до кладбища, повесив повинную голову и уставясь в шагающие впереди чужие ноги.

А может никто и не догадался, что это всё от стыда, потому что дул сильный ветер и хлестал по лицу жёстким снегом.

На кладбище, когда возле невысокой кучи комков мёрзлой земли и грязного снега трубы взвыли в последний раз, все разрыдались — и мама, и тётя Люда, и даже дядя Вадя.

( …живя всё дальше и дальше, мы становимся необратимо черствее; когда-нибудь и я обернусь железным сухарём из котомки скиталицы, бродившей в поисках Финиста — ясна сокола…)


стрелка вверхвверх-скок