автограф
     пускай с моею мордою
   печатных книжек нет,
  вот эта подпись гордая
есть мой автопортрет

великие творения
                   былого

:авторский
сайт
графомана

рукописи не горят !.. ...в интернете ...   

1
Не Совсем Ноль

Всё больше и больше, в эти дни ангельского посещения и оглашения, Кэрол Эвентир чувствует себя жертвой своего ненормального дара. Как выразилась однажды Нора Дадсон-Трак, своей «бесподобной слабости». Она проявилась поздно в жизни: ему было 35, когда из другого мира, однажды утром на Набережной, перед штрихами художника на тротуаре, два пастельных цвета, светло-розовый темнеющий до светло-коричневого, и группой долговязых человеческих фигур, рвано-траурно переплетавшихся с железом моста и дымами вдали над рекой, вдруг кто-то нежданно заговорил через Эвентира, так негромко, что Норе едва удавалось расслышать хоть что-нибудь, даже чья именно душа вошла и пользуется им. В тот момент не получилось. Это было что-то на Немецком, она запомнила несколько слов. Она бы спросила своего мужа, с которым встречалась в тот день в Сюрей—но тот опаздывал, и все те тени, мужчин и женщин, собак, труб, такие длинные и чёрные поперёк необъятной лужайки, и она крошащейся охрой, едва различимой в позднем солнце, рассыпавшегося мелкими лучиками по краю её вуали—этот мелок она выхватила из деревянного ящика тротуаро-писца и быстро, плавно обернувшись, касаясь лишь  носка своей туфли и кремово-жёлтого цилиндрика, что крошился по поверхности, не выпуская его ни на миг, нарисовала пятиконечную звезду на асфальте, несколько выше по течению реки от недружелюбного подобия Ллойд Джорджа в гелиотропно-сиреневом и зеленовато-морском: потянула Эвентира за руку встать внутрь центрального пентагона, морские чайки стонущей диадемой над его головой, затем вступила и сама, инстинктивно, по-матерински, какой она была ко всем, кого любила. Пентограмму она рисовала даже и вполовину не шутки ради. Никогда нельзя быть слишком уверенным, зло никогда не дремлет...

Почувствовал ли он её, даже тогда, отдаляясь… окликнул ли свой контроль из-за Стены пытаясь удержаться? Она уходила из его яви, из его взгляда как свет на кромке вечера, когда на, примерно, десять гибельных минут ничто не помогает: одень очки, включи лампы, сядь у западного окна, а всё равно уходит, ты теряешь свет и, может быть, на этот раз вовеки… хорошее время суток научиться покорности, научиться угасать как свет, как некая музыка. Этот переход к подчинённости его единственный дар. Потом он ничего не сможет вспомнить. Иногда, изредка, могут оставаться манящие—не слова, но нимбы значения оболочки слов, которые рот его явно выговаривал, вот и всё, что удерживается—если  случалось так—на миг, как сны, которые невозможно сохранить или продолжить и вскоре они исчезают. Он проверялся на детекторе лжи Ролло Гроста бессчётное множество раз с тех пор как явился в «Белое Посещение», и всё нормально-штатно за исключением, о, всего один или, возможно, два раза, непонятный скачок в 50 милливольт из височой доли, бывало из левой, бывало из правой, ничего определённого, право же—настоящая борьба мнений в стиле существуют-ли-каналы-на-Марсе шла в те годы между различными наблюдателями—Аарон Тровстер клянётся, что видел протяжённые дельтовидные волны из левой лобовой и подозревает опухоль, а прошлым летом Эдвин Трикл отметил «приглушённо эпилептические изменения по типу гребень-волны, но, что любопытно, намного медленнее обычных трёх в секунду»—хотя, бесспорно, Трикл провёл в Лондоне всю ночь накануне, в загуле с Аленом Ламплайтером и его компанией азартных игроков. Менее чем через неделю робот-бомба подарила Ламплайтеру его шанс: найти Эвентира с той стороны и подтвердить, что тот был тем, за кого его и держали: интерфейсом между мирами, одушевлённым. Ламплайтер предложил делать ставки 5 к 2. Но с тех пор он умолк: ничего подобного на мягких ацетат/метал дисках или в распечатках записей, что не получалось бы приписать дюжине иных душ...

Приезжали, в своё время, аж из института в Бристоле, поглазеть, замерить и систематически посомневаться в ненормальных из Секции Пси. Вот Рональд Черикок, известный психометрист, глаза чуть помаргивают, руки не ближе чем на дюйм от коробки в коричневой упаковке, где надёжно укрыты некоторые памятки более раннего периода Войны, тёмно-малиновый галстук, поломанная авторучка Шэфер, поблекшее пенсне белого золота, всё принадлежности Капитана эскадрильи «Молотилы» Сэнт-Блейза, что дислоцируются к северу от Лондона… и вот этот Черикок, с виду нормальный увалень, может, чуть толстоват, начинает излагать вам интимное резюме капитана эскадрильи, его переживания, что выпадают волосы, его энтузиазм от мультиков с Дональдом Даком, о случае во время налёта на Любек, которому были свидетелями только он и его ведомый, ныне погибший, о котором они сговорились не докладывать—ничего такого, что нарушило бы секретность: что позже подтверждает сам, фактически, Сэнт-Блейз, с улыбкой отчасти слишком широко разинутого рта, ладно, вы меня подкололи, но хоть теперь скажите в чём подвох? И действительно, как Черикок такое вытворяет? Как  делают такое все остальные? Как Маргарет Квортертон умудряется посылать голоса на диски или в записывающее устройство на расстоянии во много миль не издавая звуков и физически не прикасаясь к оборудованию? Что за динамики начали теперь выпускать? Откуда являются группы из пяти цифр, которые преподобный д-р Пол де ла Нут, священник и штатный автоматист, записывает неделю за неделей и которые, такое есть зловещее предчувствие, никто в Лондоне понятия не имеет как расшифровать? Что означают недавние сны Эдвина Трикла, где он летает, особенно с учётом совпадения по времени со снами Норы Додсон-Трак, будто она падает? Что накопилось в каждом из  них такого, что способны выказать, всяк своим ненормальным образом, но не словесно, ни даже суржиком кабинетной lingua franca? Турбуленции в эфире, неопределённости ветров кармы. Души по ту сторону интерфейса, те, кого мы называем покойными, всё более осторожны и уклончивы. Даже собственный контроль Эдвина Эвентира, обычно спокойный и саркастичный Петер Сачса, тот самый, что вышел на него в тот давний день на Набережной и по сей день—когда имеются послания для передачи—даже Сачса занервничал...

С недавних пор, всё словно бы подчинено некоей эфемерной Программе Х, новые разновидности ненормальных стали появляться в «Белом Посещении», в любое время дня и ночи, молчат, смотрят, ждут, когда ими займутся, подмышкой машинки из чёрного металла и застеклённые пряники, бледные до белого от трансов до отключки, в гипер-кинетичном ожидании нужного ключевого вопроса, чтоб завестись на 200 спотыкливых слов в минуту про свои особые, жуткие способности. Нашествие какое-то. Ну и что нам делать с Гевином Трефойлом, дару которого ещё и имени даже  нет? (Ролло Грост хочет назвать это автохроматизмом). Гевин самый молодой здесь, всего 17, ему каким-то образом удаётся по собственной воле метаболизировать одну из своих аминокислот, тайросин. Она вырабатывает меланин, представляющий собой чёрно-коричневый пигмент отвечающий за цвет кожи. Гевин способен также препятствовать этой метаболизации путём—как полагают—изменения уровня фенилаланина в своей крови. Таким образом, он может менять свой цвет от почти призрачно альбиносового до, через плавные градации спектра, очень глубокого, лилово-чёрного. Сосредоточившись, он в состоянии удерживать его, на любой стадии, неделями. Обычно он отвлекается или забывает и постепенно откатывается вспять к своему истинному состоянию, веснушчатая окраска рыжеголового бледнолицего. Но можете себе представить как он пригодился Герхардту фон Гёлю во время съёмок плёнки о Schwarzkommando: он помог сэкономить буквально часы гримировки и установки освещения, работая как регулируемый отражатель. Ролло выдвинул лучшую из теорий с чего бы это, но она безнадёжно неясна—нам известно, что клетки эпидермы вырабатывающие меланин—меланоциты—когда-то были, в каждом из нас, на ранней стадии эмбрионального роста, частью центральной нервной системы. Но с ростом эмбриона ткани разделяются, некоторые их этих нервных окончаний покидают то, что затем разовьётся в ЦНС, и мигрируют в кожу, чтобы стать меланоцитами. Они сохраняют свою изначальную трёх-палую форму, аксон и отростки типичной нервной клетки. Однако теперь назначение отростков не передача электрического импульса, а пигментация кожи. Ролло Грост предполагает существование определённой связи, пока что не открытой—некоей сохранившейся клеточной памяти, которая, ретроколониально, всё ещё отвечает на сигналы из метрополисного мозга. Сигналы, которые у юного Трефойла остаются неосознанными. «Всё это»,– пишет Ролло домой старшему д-ру Гросту в Ланкашире, в виде утончённой мести за сказки детства про Дженни Зелёный Клык, что дожидается в болотах, чтоб утопить его,– «часть давней тайной драмы, для которой человеческое тело служит всего лишь набором весьма непрямых, шифрованных программных заметок—выходит так, будто поддающееся нашим измерениям тело всего лишь обрывок такой программы подобранный на улице, рядом с величественным каменным театром, вход куда нам заказан. Извилины языка не допустили нас! великая Сцена, даже темнее, чем привычный мрак м-ра Кутри...  Позолота и зеркала, красный бархат, ложи, ярус над ярусом, тоже все в тени, словно где-то внизу, в глубине просцениума, глубже, чем известные нам геометрии, голоса обмениваются секретами, которых нам никогда не доверят…»

– Всё входящее от ЦНС   полагается хранить здесь, понимаешь. Очень скоро это надоедает до чёртиков. В основном, полнейшая чепуха. Но пойди угадай, когда они что-то затребуют. Посреди ночи, или в худший из моментов ультрафиолетовой бомбардировки, понимаешь, для них там разницы нет.

– А когда-нибудь приходится выходить на… ну на Внешний Уровень?

(Долгая пауза во время которой старшая сотрудница откровенно таращится, пока несколько перемен проплывают в её чертах—усмешка, жалость, сочувствие—прежде чем стажёр заговаривает снова).– Я… я прошу прощения. Я не хотел быть—

– (Отрывисто.) Мне придётся сказать тебе об этом в ходе инструктажа.

– Сказать мне что?

– То же самое, что когда-то  сказали и мне. У нас это передаётся, от поколения к поколению. (Ей не удаётся найти постороннего занятия, чтоб как-то отгородиться им. Мы чувствуем, что всё это ещё не стало для неё  рутиной. Из благовоспитанности, теперь она старается говорить негромко даже, пожалуй, мягко.) Все мы выходим на Верхний Уровень, молодой человек. Некоторые сразу, другие чуть погодя. Но, рано или поздно, тут каждый должен стать Эпидермой. Без исключения.

– Должен…

– Сочувствую.

– Но разве тут… я думал это только—ну уровень. Место на пути следования. Разве нет…?

– Заморские пейзажи, о да, и я так думала—необычные формирования, взгляд во Внешнюю Лучезарность. Но всё это из нас, пойми. Миллионов нас, переменившихся, чтоб обернуться интерфейсом, ороговеть, не чувствовать и смолкнуть.

– О Боже. (Пауза, пока он пытается осознать—затем, в панике, отвергает.) Нет—как можно говорить такое—разве ты не чувствуешь памяти? тяги... мы вдалеке, но у нас есть дом! (В ответ молчание.) Вернуться туда! Не наверх в интерфейс. Обратно в ЦНС!

– (Спокойно) Таковым было расхожее понятие. Отвеянные искры. Черепки сосудов разбившихся при Творении. И однажды, где-то ближе к концу, вернуться обратно домой. Посланец из Царствия, прибывает в последний момент. Но говорю тебе, нет такого послания, ни такого дома—только лишь миллионы последних мигов… и ничего больше. Наша история это собрание последних мигов.

Она пересекает комнату полную всего, податливые шкуры, тик натёртый лимоном, витки  вздымающихся благовоний, яркая оптическая медь, поблёкшие Центрально-Азиатские ковры, алые с золотым, нависающая ажурность кованого железа, долгий, долгий проход по сцене, поедая апельсин, дольку за кислой долькой, она шагает, халат из шёлка faille стекает бесподобными складками, рукава утончённой работы ниспадают от крайне расширенных плеч до тугого сбора в длинные манжеты стянутые рядком пуговок каких-то безымянных земных оттенков—мшисто-зелёный, глино-коричневый, штришок ржавчины, выдох осеннего—свет уличных фонарей проникает сквозь стебли филоденронов и разлапистых листьев ухвативших  пригоршни отблесков заката, проскальзывает умиротворённо жёлтым по резной стали пряжек на её лодыжках, полосками по бокам и низу из высоких каблуков её туфель из патентованной кожи, наполированной до утраты цвета вообще, за исключением чуть цитрусового отсвета, где тот прикасается к ним, а они его отторгают словно это поцелуй мазохиста. Вслед за её шагами ковёр распрямляется по направлению к потолку, отпечатки подошв и каблуков медленно затягиваются поверхностью шерстистого ворса. Одиночный разрыв ракеты докатывается через город издали с востока, к востока юго-востока отсюда. Свет стекает по её туфлям и замирает словно послеполуденное уличное движение. Она останавливается о чём-то вспомнив: армейская юбка трепещет, шёлковые нити полотна трясутся тысячами, пока холодный свет скатывается по ним прочь  и снова возвращается к их беззащитному тылу. Запахи тлеющего мускуса и сандалового дерева, кожи и пролитого виски сгущаются в комнате.

А он—пассивно, словно в трансе, позволяет её красоте—войти в него или покинуть, как ей будет угодно. Разве может он быть чем-то кроме покорно воспринимающего заполнителя молчаний? Все радиусы её комнаты, водянистый целлофан, потрескивающий по касательной, когда она, провернувшись на оси своего каблука, начинает, чуть с наклоном, проход вспять. Неужто он любит её почти десять лет. Это невероятно. Эту умудрённую специалистку в «бесподобной слабости», влекомый не похотью, ни даже желанием, а лишь вакуумом: отсутствием малейшей человеческой надежды. Она отпугивает. Кто-то назвал её эротичным нигилистом… каждый из них, Черикок, Пол де ла Нут, даже, он может это представить, юный Трефойл, даже—как он слышал—Маргарет Квотертон, каждый из них ради идеологии Нуля делали… великую самоотверженность Норы ещё более потрясающей. Потому что… если она любит его: если все эти слова, десятилетие комнат и бесед ничего не значат... если она любит его и всё же отвергнет, выбрав меньшую ставку из 5-к-2, отвергнет его дар, отвергнет всё переполняющее всякую из  его клеточек… то…

Если она любит его. Он слишком пассивен, у него не достаёт решимости прорваться, как однажды попытался Черикок… Конечно же Черикок странный. Он слишком часто смеётся. Не то, чтобы бесцельно, но обращаясь к чему-то что, как он считает, любой тоже может видеть. Каждый из нас просматривает некую скособоченную сводку киноновостей, луч из проектора падает, молочно-белый, густея от дыма трубок и сигар, Кэмелов и Вудбайнзов... освещённые профили военного персонала и молодых дам окаймляют края облаков: мужественный креп экспедиционной пилотки бороздит вперёд темноту кинозала, блестящая округлость шёлковой ножки лениво переброшена между двух кресел в нижнем ряду, ниже: суляще-затенённые тюрбаны бархата и перистость ресниц. Среди неразборчивых и похотливых пар этих ночей, смех Черикока и ноша своего одиночества, хрупкого, легко бьющегося, истекающего смолой из трещин, странный макинтош из расползающейся ткани... Из всех её милых чудесников в перьях, именно он отваживается на самые опасные проникновения в её опустошённость, в поисках сердца, чьи ритмы будут направляться им. Это должно изумить её, Нору-такую-бессердечную, Черикок, усадив на колени, будоражит её шелка, меж его рук история былого струится водоворотами—шарфы шафрана, аквамарина, лаванды сменяются, шпильки, броши, опаловые скорпионы (знак её рождения) в золотых оправах треножника, застёжки туфель, поломанные перламутровые веера и театральные программки, резинки подвязок, тёмные, длинные чулки до-экономных времён… на его непривычных коленях, руки плывут в круговороте, выискивая её прошлое в молекулярных следах таких изменчивых в потоке предметов, в продвижении через его руки, она с восторгом выражает свои запреты, отзываясь на его попадания (близкие, порой в точку) поднаторело, словно это комедия в гостиной….

Черикок играет тут в опасные игры. Иногда ему кажется что сам уже объём информации льющейся через его пальцы переполнит, сожжёт его… она похоже решилась оглушить его своей историей, болью её, и её остриём, постоянно свежезаточенным, обрезающим его надежды, все их надежды. Он всерьёз уважает её: он знает: как мало во всём этом  женского актёрства, право же. Она действительно оборачивалась лицом, и не однажды, к Внешней Лучезарности и просто ничего не разглядела. И всякий раз впустую вбирала в себя ещё чуть больше от Нуля. Для этого требуется решимость, в худшем случае запас самообмана, который быстро истощается: его невольно восхищает это, пусть даже он  и не принимает её затянутых стеклом пустынь, её приятия дня не гнева, но окончательного безразличия... О себе же ему известно, что способен объять чуть больше истины, чем она. Он действительно воспринимает эманации, впечатления… крик внутри камня… экскрементные поцелуи, невидимо запечатлённые на ярме старой рубахи… предательство, информатор, чья вина однажды сгустится до рака горла, набатом, ясным как день, всё это звучит сквозь прорези и отвороты потрёпанной Итальянской перчатки… ангел Молотилы Сэнт-Блейза, и на йоту не вымышленный, подымавшийся над Любеком в то пред-пасхальное воскресенье с ядовито-зелёными куполами под его ступнями, непрестанный перекрёстный взмыв красных черепиц мечущихся вверх и вниз с тысяч заострённых крыш, а бомбардировщики грудятся и пикируют, Балтика уже затерялась за занавесью дыма от зажигательных, и тут вот  Ангел: кристаллики льда срываются с задних краёв крыл, угрожающе глубоких, распахнутых двинуться в новую белую бездну... На полминуты радиомолчание было нарушено. Прозвучало следующее:

Сэнт-Блейз: Фрикшоу Два, ты это видишь, конец.

Ведомый: Это Фрикшоу Два—подтверждаю.

Сэнт-Блейз: Хорошо.

Похоже, никто больше на том задании не вёл радиопереговоры. После рейда, Сэнт-Блейз проверил рации тех, кто вернулся на базу и не обнаружил никаких отклонений: все кристаллы на частоту, питание безупречно, как и следовало ожидать—но остальные помнили, как пару минут длилось наваждение, даже треск статических разрядов исчез из наушников. Некоторым померещилось высокое пение: словно ветер в мачтах, обрывках, кроватных пружинах или тарелках антенн флотов зимующих в доках… но только лишь Молотила и его ведомый видели, гудя перед огненными лигами лика, глаз, что взгромадились на мили, поворачиваясь проследить их полёт, радужка красная как уголья, с переходом через жёлтый в белое, пока они сбрасывали свои бомбы куда попадя, капризный прицел Нордена, капли пота в воздухе вокруг его вертлявого окуляра, изумлённые своей нежданной потребностью набрать высоту, прекратить бить по земле ради удара по небу...

Капитан эскадрильи Сэнт-Блейз не включил описание этого ангела в свой служебный рапорт, опрашивающая его офицер ВААФ была известна на базе как драконша буквоедка худшего сорта (это она представила Бловита на списание в психушку за его радужных Валькирий над Пенемюнде, и Грихэма за ярко синих бесов, что сыпались как пауки с крыльев его Тайфуна и мягко спускались в леса Гааги на парашютиках того же цвета). Но, чёрт побери, это не облако было. Неофициально, за полмесяца между сожжением Любека и приказом Гитлера «начать атаку ужаса и мести»—имея ввиду оружие V-класса—про Ангела прослышали. Хотя Капитан эскадрильи не слишком-то соглашался, Рональду Черикоку позволено было проверить некоторые предметы из того полёта. Так обнаружился Ангел.

Кэрол Эвентир тогда же попытался связаться с Теренсом Овербеби, ведомым Сэнт-Блейза. После того как навалилась куча «мессеров» скопом и уже некуда деться. Результаты оказались сбивчивыми. Петер Сачса поделился, что, фактически, имелось множество версий ангела, каждая могла бы вписаться. Овербеби не настолько доступен, как некоторые другие. Имеются проблемы с уровнями, с Судом, каким он подразумевается в системе Таро... Это всё часть шторма, который бушует сейчас  над всеми, по обе стороны Смерти. Неприятно. Со своей стороны, Эвентир чувствует себя совершенно униженным, даже возмущённым. Петер Сачса, на своей, расходится, на удивление, с ролью, чтобы впасть в ностальгию по жизни, прежнему миру, по веймарскому декадансу, который его кормил и одевал. Унесённый насильно в 1930 ударом полицейской дубинки во время уличного шествия в Невкёльне, он теперь сентиментально вспоминает вечера наполированного тёмного дерева, дым сигар, дам в гранёном нефрите, в паннэ, розовое масло, новомодные угловатые пастели на стенах, новомодные наркотики во множестве ящиков маленьких столиков. Не просто «Круги», в большинстве вечеров целые мандалы расцветали: из всех кругов общества, всех кварталов столицы, прижимали ладони к знаменитой кровавой полировке, соприкасаясь лишь мизинцами. Стол Сачсы словно глубокий пруд в лесу. Под поверхностью что-то начинало вращаться, проскальзывать, вздыматься… Вальтера Аша («Тауруса») в один из вечеров посетило нечто столь необычное, что потребовалось три дозы «Хирепонса» (250 гр.), чтобы вернуть его обратно, но даже и после этого он никак не засыпал. Все они стоя наблюдали за ним, неровными рядами напоминавшими спортивный строй. Вимпе, человек от ИГ, державший Хирепонс настроенный под Саргнера, гражданского сотрудника при Генеральном Штабе, на фланге лейтенат Вайсман, недавно из Юго-Западной Африки, и адьютант Иреро, которого он привёз с собою, глазел, глазел на всех на них, на всё… а сзади дамы двигались в шуршащих тканях, блёстках, вспыхивая белейшими чулками, чёрно-белая косметика в деликатной тревоге через нос, глаза распахиваются, о... Каждое из лиц наблюдавших Вальтера Аша стало кукольной сценой: на каждой отдельный спектакль.

...демонстрирует хорошие руки, да  отощали, и запястья до самой респираторно расслабленной впадины мускула…

...всё то же… всё то же… моё лицо белое в зеркале три три-тридцать четыре марш Часов тикает в комнате… нет не могу войти недостаточно света не достаточно нет аааххх—

...театр и ничего друг Вальтер подаёт себя глянь на неестественный угол закида головы хочет поймать свет неплохая подсветка на жёлтый гель…

(Пневматическая игрушка жабы вспрыгивает на лист лилии дрожащий: под поверхностью подстерегает ужас… поздняя неволя… но сейчас он проплывает над тем, что унесло б его обратно… его глаза не могут различить…)

. . . mba rara m’eroto ondyoze. . . mbe mu munine m’oruroto ayo un’omuinyo (глубже вспять перекрученность толстых нитей или бечёвок, гигантская паутина, натяжение шкуры, мускулы твёрдо стиснуты чем-то, что приходит бороться, когда ночь глубока… и ощущение, тоже, посещения мёртвыми, потом болезненное чувство, что они не так дружелюбны как кажутся… он очнулся, плакал, просил объяснений, но никто не сказал ничего, чему можно было бы поверить. Мёртвые говорили с ним, пришли и сели вокруг, пили его молоко рассказывали про предков или о духах из других мест равнины—потому что время и пространство на их стороне не имеют значения, всё едино.)

– Есть социологии,– Эдвин Трикл с волосами торчащими по всем направлениям, пытается раскурить трубку жалких остатков—осенние листья, кусочки верёвки, окурки,– к рассмотрению которых мы ещё даже и не приступали. Да хотя бы социология нашей братии, например. Секция Пси, ОПИ, бабульки из Альтринчема, что пытаются вызвать Дьявола, все мы по эту сторону, ты ж понимаешь, всего только половина истории.

– Поаккуратней с этим «все мы»,– Роджера Мехико сегодня отвлекает много всякой всячины, неподатливость выражения степени чи, утерянные книги, пропажа Джессики…

– Она утрачивает смысл без учёта  перешедших на ту сторону. Мы ведь с ними общаемся, не так ли? Через специалистов типа Эвентира и его контроли на той стороне. Но все мы вместе взятые это единая субкультура, психическая общность, если угодно.

– Нет, не угодно,– сухо отвечает Мехико,– но да, полагаю кому-то пора с этим разобраться.

– Есть народы—вон Иреро, например—которые каждодневно общаются со своими предками. Мёртвые настолько же реальны, как и живые. Как можно понять их не прибегая к равнозначно научному подходу по обе стороны стены из смерти?

И всё-таки  Эвентир не получает там  общения, на которое надеется Трикл. По возвращении на эту сторону в памяти нет  воспоминаний: никаких личных отметок. Ему приходится читать обо всём в записях других, слушать диски. И значит, он должен полагаться на других. И это уже непростой общественный расклад. Он вынужден для большей части своей жизни брать за основу честность людей, которым доверена роль интерфейса между тем, за кого его держат и им лично. Эвентир знает, насколько он близок к Сачсе на той стороне, но он не помнит, а его воспитывали в христианской, Западно-Европейской вере в главенствующую роль своего «сознательного» с его воспоминаниями, всё прочее считается ненормальным либо тривиальным, и поэтому он тронут беспокойством, глубоко...

В записях документируется Петер Cачса, а также души, с которыми тот сводит. Они отражают, с некоторыми подробностями, его навязчивую любовь к Лени Пёклер, что была замужем за молодым инженером-химиком, а также активисткой в КПГ, курсируя между 12-м Районом и посиделками у Сачсы. Всякий раз, когда она приходила, ему хотелось плакать при виде её безысходности. В её растерянных глазах проступала явная ненависть к жизни, из которой она не могла вырваться: оставить мужа, которого она не любила, ребёнка причинявшего неизбывное чувство вины за то, что недостаточно любит.

Мужа Франца располагал связью, слишком неясной для Сачсы, чтоб отследить, в Военном Артиллерийском Ведомстве, так что возникали ещё и идеологические барьеры, для преодоления которых ни у одного из них не хватало энергии. Она ходила на уличные демонстрации, Франц отправлялся в ракетный цех в Райникендорф, проглотив свой утренний чай в комнате полной женщин чересчур недовольно, как ему казалось, дожидавшихся, чтобы он ушёл: с собой они приносили пачки листовок, свои рюкзаки полные книг и политических газет, пробираясь через дворы Берлинской бедноты на рассвете…

* * * * * * *


 

стрелка вверхвверх-скок