1
Не Совсем Ноль
Парадоксальная фаза, когда слабые стимулы вызывают резкую реакцию... Когда это было? На какой-то ранней стадии сна: не услышал сегодняшних Москитов и Ланкастеров ночью на пути в Германию, их моторы надрывались в небе, сотрясали и рвали его на части, целый час, пара разреженных зимних облаков плыли под стальными заклёпками брюха ночи, упорно вибрировали, ужасаясь подобной армаде бомбардировщиков вылетевших на задание. Твоя же фигура без движения, дышит ртом, одна, лицом кверху на узкой койке у стены совершенно без-картинной, без-схемной, без-картной: такой обыденно пустой... Ступни твои смотрят на высокую прорезь окна в дальнем конце комнаты. Свет звёзд, непрестанный гул отлёта бомбардировщиков, вкрадывающийся ледяной воздух. На столе навал книг в истрёпанных обложках, наброски колонок озаглавленных Время / Стимул / Секреция (30) / Замечания, чайные чашки, блюдца, карандаши, ручки. Ты спал, видел сны: в тысяче футов над твоим лицом летели бомбардировщики, волна за волной. Снилось помещение, громадное место собраний. В нём множество людей. С недавнего времени в определённый час, круг белого света, довольно интенсивный, скользит, снижается, следуя наклонной линии, по воздуху. И тут, неожиданно, он появился снова, курс всё также линейный, как всегда, справа налево. На этот раз свечение неровное—свет льётся уже яркими вспышками или пульсирует сполохами. Явление теперь уже воспринимается присутствующими как предвестие—что-то не так, что-то совсем даже не так на сегодня… Никто не знает что означает этот круг света. Создана комиссия, для обсуждение, ответ был уже так маняще близок—но теперь поведение света изменилось...Собрание откладывается. От таких беспорядочных сполохов, наполняешься ожиданием чего-то ужасного—не так, чтоб прям тебе воздушный налёт, но что-то около того. Бросаешь быстрый взгляд на часы. Ровно шесть, стрелки идеально вверх и вниз, и понимаешь, что шесть это час появления света. Выходишь, и тебя охватывает вечер. Это улица перед домом твоего детства: каменистая, в колдобинах и трещинах. Ты сворачиваешь влево. (Обычно в этих снах про дом ты выбираешь местность направо—широкие ночные газоны, древние деревья грецкого ореха высятся над ними, холм, деревянный забор, в поле лошади с впадинами глаз, кладбище... Тебе в этих снах надо дойти—под деревьями, через тени—прежде чем что-то случится. Чаще всего ты выходишь в поле под паром, рядом с кладбищем, там так много осенних шмелей и кроликов, где живут цыгане. Иногда ты летаешь. Но никогда не получается выше определённой высоты. Чувствуешь, как тебя затормаживает, до неумолимой неподвижности: это не острый ужас падения, а всего лишь запрет, но просить бесполезно… и местность начинает расплываться... ты знаешь… что…) Но в этот вечер, в шесть часов светящегося круга, ты вместо этого сворачиваешь влево. С тобою девушка, которая тебе жена, хотя вы никогда не вступали в брак, и прежде никогда её не встречал, но знаешь уже много лет. Она молчит. Недавно был дождь. Всё поблескивает, контуры крайне чёткие, освещенность приглушена и очень прозрачна. Куда ни глянь, повсюду пучки белых цветов. Всё в цвету. Ты снова подмечаешь круг света в его привычном спуске наискосок, тот кратко мигает и гаснет. Несмотря на явную свежесть, недавний дождь, живые цветы, окружающий вид тебя настораживает. Ты пытаешься подобрать запах какой-нибудь свежести, что соответствовала бы тому, что видишь, но не получается. Всё обеззвучено, лишено запахов. Из-за такого поведения света, что-то должно случиться и тебе остаётся лишь ждать. Всё сияет вокруг. Влага на мостовой. Набрасывая какой-то тёплый капюшон себе на шею и плечи, ты хочешь сказать жене: «Это самый зловещий момент за сегодняшний вечер». Но есть более подходящее слово, лучше «зловещего». Пытаешься вспомнить его. Это чьё-то имя. Оно ждёт за сумерками, ясностью, белизной цветов. Свет слегка постучал в дверь.
Ты вскинулся и сидишь посреди своей постели, сердце испуганно бьётся. Ты ждал что его повторения и услышал множество бомбардировщиков в небе. Снова стук. Это оказывается Томас Гвенхидви, приехал аж из Лондона с новостью про Спектро. Ты проспал гром эскадрилий ревущих без перерыва, но тихий сдержанный стук Гвенхидви разбудил тебя. Нечто подобное происходит в коре Собаки во время «парадоксальной» фазы.
А призраки толпятся под карнизами. Растягиваются среди заснеженных и закопчённых печных труб, подвывают в воздушные шахты, слишком разрежены, чтобы самим производить звуки, теперь навеки иссохшие среди этих мокрых вихрей, растянуты, но никогда не перервутся, исхлёстаны стеклянистой круговертью с Французистыми завитушками поверх крыш, вдоль посеребрённых низин, скользят туда, где море, замерзая, бьётся о берега. Они сбиваются вместе, плотнее день ото дня, Английские призраки, в такие столпотворения по ночам, засеивают воспоминаниями зиму, их семена никогда не прорастут, чересчур затерялись, самым частым нынче стало слово, намёк живущим—«Лисы», выкликаемое Спектро через астральные пространства, это слово адресовано м-ру Пойнтсмену, который тут не присутствует, которому не передадут, потому что у пары-тройки, в Секции Пси, способных расслышать, подобного загадочного хлама завались на каждом сеансе—если вообще обратят внимание, то оно отметится в проекте Мильтона Гломинга с его подсчётом слов—«Лисы», отдаёт зудящим эхом в этот день, Кэрол Эвентир, медиум живущий в «Белом Посещении», завитки плотно приглажены поперёк его головы, выговаривает слово «Лисы» своими очень красными, тонкими губами… у половина госпиталя Св. Вероники этим утром разнесло крышу, оставив лишь стены как в древнем аббатстве Ик Регис, в мелкий, как снег, прах, а бедняга Спектро взлетел в освещённой норе-кабинке как и вся тёмная палата, став частью взрыва, чьё приближение он так и не услышал, звук слишком запаздывает, уже после взрыва, призрак ракеты приветствует призраки только что произведённые ею. Дальше тишина. Очередной «случай» для Роджера Мехико, воткнуть кругоголовую кнопку в его карту, квадрат перешёл от двух к трём попаданиям, выравнивая заполнение трёх вероятностей, что как-то отставали в последнее время...
Кнопка? Да и того меньше, просто дырка от кнопки в бумаге, которую однажды снимут, когда ракеты прекратят падать, или когда молодой статистик решит забросить свой подсчёт, бумагу унесут уборщицы, она будет разодрана, сгорит… Пойнтсмен один, беспомощно чихает в своём расплывчатом бюро, под лай из конур, приглушённый и сплющенный холодом, покачивает головой, нет… во мне, в моей памяти... больше, чем просто «случай»… мы равно смертны… эти трагичные дни… Но вот он уже просто трясётся, разрешает себе уставиться через пространство своего кабинета на Книгу, напомнить себе, что из числа начальных семи остались лишь двое совладельцев, он сам и Томас Гвенхидви, что ухаживает за своей бедняжкой в окраинном Степни. Пять призраков нанизаны по отчётливо возрастающей: Памм в перевернувшемся джипе, Эстерлинг при начальных налётах Люфтваффе, Дромонд Немецкой артиллерией на Шел-Корнер, Ламплайтер летающей бомбой, и теперь Кевин Спектро… авто, бомба, орудие, V-1 и теперь V-2, и у Пойнтсмена нет других чувств кроме ужаса, вся кожа ноет, от нарастающей усложняемости этого, от диалектики, что тут явно подразумевается...
– Ах, не иначе. Проклятие мумии, ты идиот. Боже, Боже, я созрел для Крыла Д.
В общем, Крыло Д это прикрытие «Белого Посещения», всё ещё содержащее пару настоящих пациентов. Мало кто из сотрудников ПРПУК приближается к нему. У сведённого к минимуму обычного больничного штата там своя столовая, туалеты, спальни, кабинеты, продолжают как при старом мирном времени, терпя Понаехавших на своей территории. Точно так же как, в свою очередь, работники ПРПУКа терпят садовое и довоенное сумасшествие Крыла Д, крайне редко находя случай для обмена информацией о лечении и симптомах. Да, а могли бы и потесней сотрудничать. Истерика, в конце концов, не та же разве истерика. А вот и нет, иди и убедись, что нет. Как долго можно чувствовать себя таким беззаботно правым относительно перемены? От заговоров настолько мягких, таких домашних, от змия свернувшегося в чайной чашке, застывшей руки, отведённых глаз при словах, словах, что могут довести до состояния, с которым Спектро сталкивался каждый день в своей палате, уже не существующей… до того, что Пойнтсмен обнаруживает в Собаках: у Пётра, Наташи, Николая, Сергея, Катеньки—или у Павла Сергеевича, Варвары Николаевны, а потом у детей их, и—Когда это так отчётливо читается в лицах врачей… Гвенхидви под его мохнатой бородой не настолько уж непробиваем как, возможно, ему бы этого хотелось, Спектро спешивший со шприцем к своему Лису, когда на самом деле ничто не силах остановить Абреакцию Бога Ночи, покуда не прекратится Блиц, ракеты не будут разобраны и вся плёнка прокручена сзаду наперёд: полированная обшивка обратно в листовое железо, обратно в отливки, в белую раскалённость, в руду, в Землю. Но действительность необратима. Каждая вспышка цвета пламени, за которой следует взрыв затем звук падения, издёвка (может ли такое случиться ненароком?) обратимого процесса: каждой из которых Господь возвещает своё Царство, а мы, не способные его обнаружить, ни даже понять, начинаем думать о смерти не чаще, право же, чем прежде… и, не в силах предвидеть их появление, не умея сбивать, держимся на притворстве, как и во времена без Блицев. Когда это и в правду происходит, отделываемся словом «случай». Или так уж нас убедили. Есть такие уровни, где случайность едва различима. А для работников типа Роджера Мехико, это музыка, довольно величавая, все эти серии степеней, термины исчисляемые соответственно ракетопопаданиям в квадрат, распределение Поиссона определяет не только эти уничтожения, от которых никто не в силах убежать, но и несчастные случаи при верховой езде, группы крови, радиоактивный распад, количество воен за год...
Пойнтсмен стоит у окна, его неясно отражённое лицо пронизано снегом проносящимся сквозь темнеющий снаружи день. Далеко среди полей кричит гудок поезда, зернистый, как поздний туман: предрассветное — ·—·——, долгий гудок, ещё кукареку, вспышка у железнодорожной колеи, ракета, другая ракета, в лесах или низине...
Ну… А почему вообще не отказаться от книги, Нед, отдать и всё, устаревающие данные, изредка поэтические приступы Маэстро, просто бумага, тебе это ни к чему, Книга и жуткое проклятье… пока не поздно… Да отступись, пади на колени, о, бесподобно—но перед кем? Кто слушает? Но он уже прошёл к столу и даже возложил на неё руки...
– Осёл. Суеверный осёл.– Расхаживает с пустой головой… такие эпизоды участились в последнее время. Разваливается как в наползающей простуде. Памм, Эстерлинг, Дромонд, Ламплайтер, Спектро… что следовало бы сделать, так это пойти в Секцию Пси, попросить Эвентира провести сеанс, попытаться установить связь с одним из них хотя бы… наверное... да… Что сдерживает его? –«Неужто во мне»,– шепчет он стеклу, аспираторные согласные туманят холодную плоскость веерами дыхания, тёплого, безутешного дыхания,–«столько гордыни?» Невозможно, для него невозможно отправиться именно в тот коридор, нельзя даже и заикнуться, нет, даже перед Мехико, до чего ему их не хватает… правда он едва знал Дромонда, или Эстерлинга... но… скучает по Алену Ламплайтеру, который бился об заклад о чём угодно, знаете ли, о собаках, грозах, трамвайных номерах, о ветре на углу улицы и возможной юбке, о том как далеко ударит данная ракета, возможно, о, Боже… даже та, что упала на него... Памм игравший на пианино в стиле настройщика, его поддатый баритон, амуры с медсестричками... Спектро… почему бы не попросить? Найдётся ведь сотня способов представить так...
Мне бы надо, надо было бы… Так много в его жизни этих не сделанных шагов, так много «надо было бы»—надо было бы жениться на ней, чтобы её отец направлял его, надо было бы остаться на Харлей-Стрит, быть добрее, чаще улыбаться незнакомым, хотя бы сегодня надо было улыбнуться в ответ Моди Чилкес… почему не сумел? Всего лишь глупая улыбка, блин, почему нет, что не пускает, какая щербинка в мозаике? Женщины его избегают. Ему даже, в общем, понятно из-за чего: он вызывает жуть. И даже сам чувствует, обычно, в какие моменты он становится жутким—та определённая расстановка мускулов его лица, и ощущает испарину… но с этим, похоже, ничего уже не поделать, не получается даже долго себя контролировать, до того они его отвлекают—и в следующую секунду от него уже снова исходит привычная жуть… а их реакция вполне предсказуема, пускаются наутёк испуская визги слышные только им и ему. О, но уж хотелось бы однажды устроить им что-нибудь такое, чтобы и вправду было от чего развизжаться...
Вот вам пожалуйста, наклюнулась эрекция, сегодня ночью он будет мастурбировать на сон грядущий. Безрадостная постоянная, составная в его жизни. Но, подстёгивая его к яркому пику, какие нахлынут образы? Конечно же, башенки и синие воды, паруса и церковные шпили Стокгольма—жёлтая телеграмма, лицо рослой, понимающей и прекрасной женщины оборачивается пронаблюдать его проезд в церемониальном лимузине, женщина, которая позже, вряд ли случайно, посетит его в номере Гранд-Отеля… это вам не просто что-то сляпанное из рубиновых сосков и чёрно-кружевных пеньюаров, знаете ли. Существуют неприметные входы в комнаты с запахом бумаги, негласные голосования в каком-то Комитете или в другом, посты Председателей, Премии… что может сравниться! Потом, как станешь старше, поймёшь, говорили ему. Да, и это ему доходит, каждый год равен дюжине из мирного времени, ей-ей, до чего ж они были правы.
Его везение всегда как знало, его подкорковая, животная удача, его дар к выживанию пока других, лучших людей выдёргивает Смерть, имеется дверь, что мерещилась ему так часто в одиноких Тезеевых скитаний вдоль полировки коридоров лет: выход проститься с личиной ортодокса-Павловца, раскрывающий перед ним просторы Нормалма, Сёдермалма, Оленьего Парка, Старого Города...
Одного за другим их прибирает вокруг него: в небольшом кругу коллег пропорция нарастает до дисбаланса, всё больше призраков, больше с каждой зимой, меньше живых… и после каждого он как бы даже чувствует затухание контуров в коре своего мозга, отправка на вечный покой частей того, кто уж там содержался, заполнение нетронутой химией...
Кевин Спектро не проводил такое же, как у него, чёткое разграничение между Внешним и Внутренним. Тому кора представлялась органом-интерфейсом, посредником между чем-то и тем-то, но также и частью каждого. «Увидев каково оно на самом деле»,– спросил он однажды,– «разве мы можем, любой из нас, оставаться отделёнными». Он был моим Пьером Жане, подумал Пойнтсмен...
Скоро, согласно диалектике Книги, Пойнтсмен останется один, в тёмном поле, скатываясь в одном направлении, к нулю, в ожидании превращения в последнего из уходящих… Успеет ли он? Ему надо выжить… добиться Премии, не для личной славы, нет—а исполнить обещание человеческому полю из семи, в которым был и он когда-то, ради тех, кто не дотянул... Кадр среднего плана, он сам в подсветке сзади, в одиночестве перед высоким окном Гранд-Отеля, стакан виски поднят к бледному небу суб-Арктики за вас, ребята, на сцене завтра мы будем все, просто Неду Пойнтсмену повезло выжить… В СТОКГОЛЬМ его девиз и знамя, а после Стокгольма расплывчатая, долгая золотистая сумеречность...
О да, однажды, знаете ли, он и вправду верил в Минотавра, что дожидается его: видел себя в снах врывающимся в последнюю из комнат, сверкающий меч наотлёт, с воплями, как Коммандос, давая выход всему наконец-то—некий поистине чудный взлёт жизни внутри него, в первый и единственный раз, когда лицо оборачивается к нему, древнее, усталое, не замечающее ничего человеческого в Пойнтсмене, готовое встретить его просто очередным, давно рутинным тыком рога, взбрыком копыта (но на этот раз тут будет бой, кровь Минотавра, ёбаного зверя, крики из раздвинувшихся в нём далей, жестокая мужественность которых изумляют его самого)... То было сном. Обстановка, лицо расплылись, почти ничего кроме последовательности, что за чем шло, но не удержалась после первой чашки кофе и сплюснутой зеленоватой таблетки Бензедрина. Что-то похожее на широкую стоянку грузовиков перед рассветом, свеже-пробрызганная мостовая отливает жирно-коричневыми, брезентоверхие оливковые грузовики стоят, в каждом своя тайна, каждый ждёт… но он знает, что внутри одного из них… и наконец, прочёсывая их, находит, код опознания невыразим, забирается в кузов, под брезент, выжидает в пыли и коричневом свете, пока в туманном продолговатом окошечке кабины лицо, лицо, которое он знает, начинает оборачиваться… но главное в повороте лица, во встрече глаз… делающий стойку Райхсзигер фон Танац Альпдрукен, самый неуловимый из нацистских гончих, чемпион Ваймаранер 1941 года, номер родословной книги 416832, вытатуирован внутри его уха, по Лондоноподобной Германии, его печёночно-серые очертания удаляются, уносятся скачками вдоль сумеречных набережных каналов забитых отбросами войны, взрывы ракет всякий раз уступают путь, гонка не прекращается, блюдо гравированное огневзрывами, карта города приносимого в жертву, из коры мозга человечьего и собачьего, ухо собаки мягко полощется, в куполе черепа яркое отражение зимних облаков, к бункеру лежащему под бронёй за мили под городом, на оперу Балкансой интриги, в чьей герметичной безопасности, среди синих пучков неравномерно подчёркнутого диссонанса, который не удаётся ему избежать до конца, потому что, как всегда, Райхсзигер упорствует, возглавляя, уверенныйф, неотменимый, за ним ему буквально приходится гнаться, вновь и вновь возвращаться к погоне в лихорадочном рондо, пока, наконец, они на склоне холма в конце долгого дня срочных донесений фронтов Армагеддона, среди алых сугробов буганвиллии, золотистых тропов, где вздымается пыль, столбы дыма над далями паучьего города, который они пересекли, голоса в воздухе оповещают, что Южная Америка испепелена, небо над Нью-Йорком мерцает багрово от новейшего всё сметающего смерто-луча, и только вот когда серый пёс может, в конце концов, обернуться, чтобы кареглазо уставиться во взгляд Неда Пойнтсмена...
Всякий раз, на каждом вираже, собственная кровь его и сердце обласканы, избиты, приведены в радостный восторг, сброшены к леденящим ноктилукам, в полыханье термитной сварки, пока не начинает разливаться он, неудержимый свет, стены зала превращены в синее свечение, оранжевое, потом белое и начинают сминаться, растекаться как воск, всё, что осталось от лабиринта распадающегося кругами наружу, герой и ужас, мастер и Ариадна, поглощаясь, плавясь в свете самого себя, в безумном взрыве себя...
Много лет назад. Сны, которые он почти забыл. Издавна зачастили посредники между ним и его последним зверем. Они не позволят ему даже лёгкой извращённости быть влюблённым в собственную смерть…
Но теперь, когда появился Слотроп—нежданный ангел, сюрприз термодинамики, или что уж он там такое… может быть, всё переменится? Может у Пойнтсмена получится всё же выйти против Минотавра?
Слотроп к этому времени должен быть на Ривьере, в тепле, в добре, по уши в ебле. Но здесь, в поздней Английской зиме, беспризорные собаки всё ещё бродят по проулкам и задним дворам, обнюхивают мусорные ящики, оскальзываются на полосах снега, схватываются друг с другом, бросаются наутёк, дрожат меж своих тёмно-синих луж… пытаются избежать то, чего никак не распознать по запаху или увидеть, что объявляет о себе рёвом хищника настолько абсолютным, что они с визгом падают на снег и переворачиваются подставляя Этому свои мягкие незащищённые брюшины...
Отказался ли от них Пойнтсмен ради одного единственного, непроверенного человеческого субъекта? Не сочтите, будто он лишён сомнений хотя бы относительно валидности данного проекта. Пусть викарий Де ла Нут беспокоится о «правильности», он штатный священник. Но… как же с собаками? Пойнтсмем знает их. Мигом подбирает отмычки к их осторожности. В них нет секретов. Он может доводить их до безумия и, адекватными дозами бромидов, возвращать в норму. Однако Слотроп…
И вот Павловец меряет шагами свой кабинет, чувствуя себя взвинченным и старым. Ему бы поспать, но он не может. Тут кроется больше, чем просто привитие вторичного рефлекса ребёнку, сто лет назад. Как же, будучи доктором, он так и не развил рефлексов на определённые раздражители? Ему лучше знать: он знает, тут нечто большее. Спектро погиб, а Слотроп ( sentiments d’emprise, старина, полегче тут) был со своей Дарлин за пару кварталов от Св. Вероники двумя днями раньше.
Когда одно событие следует за другим с такой ужасающей регулярностью, ты, конечно, их не увязываешь автоматически в причину-и-следствие. Однако начинаешь поиск какого-то механизма для объяснения. Пробуешь, проводишь скромный эксперимент… Этим он обязан Спектро. Даже если Американец, по закону, не убийца, он всё равно больной. Причинность должна быть установлена, и найдено лечение.
В данном предприятии, и Пойнтсмен понимает это, присутствует доля соблазна. Из-за симметрии… Он всегда руководствовался, знаете ли, продвигаясь по садовой дорожке, симметрией: в результатах определённых опытов… в предположении, что механизм может опираться на зеркальное отражение—«излучение», например, или «взаимо-индукция»… а кем доказано, будто и то и то существует? Может и в данном случае тоже так получится. Но что не даёт ему покоя, так это симметрия в данной паре видов секретного оружия, Снаружи, в Блице, звуки V-1 и V-2, каждый обратная направленность другого… Павлов показал какими сбивчивыми могут быть зеркальные образы Внутри. Его идеи противоположностей. Но что за новая патология разворачивается сейчас Снаружи? Какая болезнь последовательностей—самой Истории—способна творить такие симметричные противоположности, как эти робото-вооружения?
Признак и симптомы. Может Спектро прав? Может быть Вовне и Внутри части общего поля? Но если честно, до конца… Пойнтсмену следовало искать ответы в интерфейсе… не так ли... в коре головного мозга Лейтенанта Слотропа. Человек пострадает—возможно, в определённом клиническом смысле, разрушится—но сколько других в эту ночь пострадали из-за него? Да Бога ради, каждый день там в Вайтхолле они планируют и идут на риск, по сравнению с которым его, в данном случае, почти тривиален. Почти. В этом есть что-то слишком прозрачное и быстролётное, чтобы ухватить—в Секции Пси могут трепаться об эктоплазмах—но он знает, что никогда не подворачивался более подходящий момент, и что самый соответствующий объект для эксперимента у него в руках. Он обязан сейчас не упустить или останется обречённым на всё те же каменные приёмные, которые известно ему чем кончаются. Однако нужно быть готовым ко всему—даже и к такой возможности, что люди из Секции Пси правы. «Возможно, мы все правы»,– записывает он в свой журнал в этот вечер,– «и все наши гипотезы верны, и многое другое. К чему бы мы ни пришли, нельзя сомневаться, что он, физиологически, исторически, выродок. Нам ни в коем случае нельзя потерять контроль. Мысль о нём затерявшемся в мире людей, после войны, наполняет меня глубоким ужасом, от которого не могу избавиться…»