автограф
     пускай с моею мордою
   печатных книжек нет,
  вот эта подпись гордая
есть мой автопортрет

великие творения
                   былого

:авторский
сайт
графомана

рукописи не горят !.. ...в интернете ...   

1
Близ нулевой отметки

Дальше ему уже не на что рассчитывать. Посреди сдыхающего рейха, где приказы становятся бессильнее бумаги, на которой выстукивают их, она нужна ему, а так же Готфрид, ремни и кожаная плеть, осязаемая реальность из его рук, всё ещё ощутима, нужны её вскрики, красные рубцы поперёк ягодиц мальчика, их рты, его член, пальцы рук и ног — на этом всём таком вполне можно продержаться всю зиму — как-то трудно найти объяснение, но он до глубины естества поверил, может быть, только лишь теперь, в подходящесть избранной формы, из всех легенд и сказок, он верит, что этот дом в лесу заговорённый, уцелеет, случайным бомбам на него не упасть, никогда, разве что в случае предательства, если Катье и впрямь работает на Англичан и наведёт их — но ему известно, что на такое она не пойдёт: что по какому-то шаманству, глубже подспудных резонансов любых слов, Британский налёт исключается как вариант, из всех вообразимых ухабов на пути к железу Печи, в самое последнее лето. Явится, она явится, его Судьба… так или иначе — но придёт… Und nicht einmal sein Schritt klingt aus dem tonlosen Los. . . Во всей поэзии Рильке, на него сильнее всего действует эта Десятая Элегия, приносит ощущение сродни горькому пиву Тоски, щиплет в глазах, покалывание в глубине носа, когда он начинает вспоминать строку за строкой… только что умерший юноша, объят своей Безутешностью, его последнее связующее чувство, однако даже и её отстранённо людское касание обрывается, навсегда, с его подъёмом в полном, смертельном одиночестве, выше и выше в горы предвечной Боли, под безумно чуждыми созвездиями в вышине… И ни единый шаг его не отозвался эхом, откликом Судьбы безгласной... Это он, Блисеро, взбирается на гору, подобно восхождению лет почти 20 тому назад, задолго до того, как воспламенился пылом Рейха, ещё в его бытность на Юго-Западе… в одиночку. Какой бы плотью ни пытался он обуздать Ведьму, людоедку, колдунью, хлещущую орудиями боли — один, всегда один. Ему не постижима даже суть Ведьмы, не понятен её/его ненасытность, и в минуты послабления ему остаётся только изумляться, что такое может сосуществовать в одном с ним теле… Спортсмен и его навыки не одно и то же... Во всяком случае, молодой Раухандел сказал это… много лет назад в мирное время… Блисеро смотрел на своего юного друга (уже тогда так откровенно, так патетически обречённого на какую-то из разновидностей Восточного фронта) в баре, на улице, в каком угодно тесном и неудобном прикиде, тот безупречно реагировал на футбольный мяч, резко брошенный в опознавшими его шутниками, откуда ни возьмись — бессмертное исполнение! один из тех импровизированных ударов, до невозможности высоких, безукоризненно параболичных, мяч взмыл на мили вверх, чтобы скользнуть точнёхонько меж двух высоких, фалличных электрических колонн Ufa-театра на Фридрихштрассе… он мог удерживать мяч на голове вдоль нескольких кварталов напролёт, часами, ноги без малейшего изъяна, подобны поэтической строке… Но при всём том покачивал головой, выдерживая образ отличного парня, когда его спрашивали, не умея объяснить: «Ну это... так получается… мускулы делают сами», — затем, припомнив выражение старого тренера, — «это мускульное», – улыбаясь прекрасной улыбкой и за одно только это уже призывник, уже пушечное мясо, бледный свет бара ложится поперёк его коротко остриженного черепа, — «это рефлексы, понимаешь… Не я… Просто рефлексы». Когда же зародилась перемена, в Блисеро тех дней, от похоти к жалости, глупой, как изумлённость Рауханделя собственным даром? Ему пришлось навидаться этих Рауханделей, особенно после 39-го, в которых таятся не менее загадочные гости, чужаки, порой не менее чудны́е, чем дар всегда оказываться там, где нет взрывов… кто-то из них, этого сырья, «желает Перемены»? Или хотя бы знает? Крайне сомнительно... Их рефлексы просто напросто идут в расход, сотнями тысяч за раз — королевские моли, охваченные вдохновлённым Пламенем. Блисеро утратил, много лет назад, малейшую невинность на этот счёт. Итак, его Судьба это — Печь: покуда заплутавшие детишки, которым никогда не доходит, и у которых не меняется ничего, кроме униформы и паспортов, будут жить-поживать долго после выброса его золы и газов через печную трубу. Именно так. Странник в горах Боли. Это длится уже слишком долго, игра избиралась им не ради чего-то ещё помимо конца, которым она завершится, nicht wahr? Чересчур постарел уже, грипп не так быстро проходит, живот иногда может скрутить на весь день, глаза заметно слепее на всякой из очередных проверок, слишком «реалистичен», чтобы избрать смерть героя, или просто солдатскую. Всё, чего ему хочется, это покинуть зиму, уйти в тепло Печи, во тьму железного пристанища, дверь в сужающемся прямоугольнике кухонного света позади него, взгромыхнув захлопнулась бы, навсегда. Всё прочее лишь предваряющие любовные игрища перед актом.

Да, он задумывается больше, чем следовало бы, и это его удивляет, о детях — об их мотивах. Ему кажется, что их, скорее всего, влечёт личная свобода, они тоскуют по ней, как он по Печи, а подобная извращённость претит ему и угнетает… он вновь и вновь обращается к бессмысленной опустошённой картине, представляющей дом в лесной чаще, давно растёртый до сахарных крупинок, а уцелела одна только прожорливая Печь, да парочка детишек, пик энергичных наслаждающей миновал, опять подкатывает голод, блуждания в зелёной непроглядности деревьев... Куда идти им, где укрыться на ночь? Непредусмотрительные дети… и благопристойный парадокс их Состояньица, на фундаменте всё той же Печи, призванной уничтожить всё... Однако любой истинный бог обязан совмещать в себе творца и разрушителя. Ему, взращённому в духе христианства, не доходило это до путешествия на Юго-Запад, в его персональном покорении Африки. Среди пыльных костров Калахари, пред ширью прибрежного моря, у огня и воды, он учился. Мальчик Иреро, в муках непрестанного ужаса от христианского толкования греха, духи шакалов, отражение могучих волков-оборотней Европы, преследовали его, хотели насытиться его душой, бесценным червячком, обитавшим в его позвоночнике, пытался теперь загнать в клеть своих былых богов, опутать силками слов, выдать их, диких, обездвиженных, этому белому исследователю, увлекавшемуся языками. Увозя в своём ранце экземпляр Duino Elegies, только-только что из издательства к моменту его отплытия на Юго-Запад, подарок на дорожку от Матери на пристани, запах свежей типографской краски кружил его голову по ночам, покуда старый пароход бороздил тропик за тропиком… а созвездия, как новые звёзды над Страной-Боли, сменялись абсолютно незнакомыми, и времена года перевернулись… там он сошёл на берег с высоконосой деревянной лодки, перевозившей двадцатью годами ранее синештанные войска с железных утюгов на рейде для подавления Великого Восстания Иреро. Чтоб отыскать в глухомани между Калахари и Намибом своих единоверцев, свой цвет ночи.

Непроходимые пустоши камней, накалённых солнцем… долгие мили каньонов, сворачивающих в никуда, их дно утонуло под белым песком, что оборачивается зябко синим в течение дня… мы сотворить Нджамби Карунга сейчас, омахона… шёпот над полыханьем колючих ветвей, при свете которого этот немец заклинает прочь силы, осаждающие пламя костра, своей тоненькой книжицей. Очнувшись, он вскидывает взгляд. Мальчику хочется ебли, но почему-то подменил словом, означающим бога на языке Иреро. Странный холод пробежал по коже белого человека. Он верит, как и Рейнское Миссионерское Общество, в мощь богохульства. Особенно тут, в пустыне, этой обители жутей, чьи имена он страшиться вымолвить и в городах, даже при свете дня, теснятся вокруг, плотно сложили крылья, задом уткнулись в холод песка, выжидают… В эту ночь он чувствует мощь каждого слова: только миг отделяет слова от вещей, обозначаемых ими. Риск, сопряжённый с натягиванием мальчика под отголоски святого Имени, преисполнил его безумной похотью, похоть в маске лица — мгновенное воздаяние из потустороннести за кругом костра… но для мальчика Нджамби Карунга — это делание, всего только совокупление их двоих: Бог и творец, и разрушитель, солнце и тьма, — всевозможные сочетания противоположностей, сведённые вместе, включая чёрное и белое, мужское и женское… и он в своей невинности становится дитём Нджамби Карунга (как весь его былой род, безжалостно, в их незнающей предела давней истории), здесь под европейским потом, рёбрами, мускулами брюшного пресса, хуем (мускулы самого мальчика невыносимо торчат, кажется, уже часами, как будто он готовится убить, но ни слова, только долгие, клонированные куски ночи, тянущиеся над их телами).

Что я сотворил из него? Капитан Блисеро знает, что в этот час африканец в Германии, в глубинке Гарца, и что, на случай если Печь захлопнется за ним посреди зимы, они уже озвучили прощальное auf Wiedersehen. Он сидит, живот обвис, в гландах резь недомогания, склонившись над панелью управления в окрашенной пятнами машине управления пуском. Сержанты двигательной и направляющей панелей снаружи, перекуривают — над переключателями он один. Снаружи, в непротёртом перископе, узлы тумана уплывают с площадки в мягком инее, контрастом к вздыбленной затенённой ракете, на которой свинчена крышка бака под заправку жидким кислородом. Деревья плотно сгрудились: поверх них едва различим кусок неба, достаточный для старта ракеты. Bodenplatte — бетонная плита поверх обрезков стали — уложена на землю между трёх деревьев с пометками, для обеспечения точности наводки, 260°, на Лондон. Отметкой служит грубо намалёванная мандала, красный круг с жирным чёрным крестом внутри, древний символ колеса-солнца, из которого, как повествуют легенды, ранние христиане и выдрали свастику, маскируя свой запретный знак.

Два гвоздя вбиты в дерево по центру креста. Рядом с одной из намалёванных отметок, на западном из деревьев, кто-то остриём штыка процарапал на коре in hoc signo vinces. Никто на батарее не признаётся в содеянном. Наверное, работа подпольщиков. Но приказа убрать не было. Бледно-жёлтые верхушки срубленных комлей видны по сторонам Bodenplatte, свежие щепки и опилки поверх прошлогодней опавшей листвы. Запах, глубокий как в детстве, перебивается вонью бензина и спирта. Сегодня будет дождь, а может, и снег. Расчёт в нервном напряжении, серо-зелёные. Блестяще-чёрный каучук кабелей уползает в лес — подключить наземное оборудование к Голландской линии на 380 вольт. Erwartung. . . .

В последние дни ему почему-то всё труднее вспоминать. Этот ограниченный, сквозь помутнённые призмы, ритуал, ежедневные переезды на такие же свежерасчищенные треугольники в лесах, подменили произвольные прогулки памяти, невинный сбор цветков-воспоминаний. Его отлучки, к Катье с Готфридом, стали короче и ценнее в уплотняющемся графике запусков. Хотя мальчик из подразделения Блисеро, капитан редко выпускает его на службу — вспышка золота, что поможет наблюдающим прикинуть километраж от их рации, яркий всплеск его волос на ветру, теряющийся среди деревьев… До странности противоположен африканцу — цветовой негатив, жёлтый и синий. Капитан: в каком-то приливе сентиментальности, какого-то предзнания, дал своему африканскому мальчику имя «Тирлич», одно из названий горечавки с горного склона у Рильке, нордический цвет, принесённый в долины:

Bringt doch der Wanderer auch vom Hange des Bergrands nicht eine

Hand voll Erde ins Tal, die alle unsägliche, sondern ein erworbenes

Wort, reines, den gelben und blaun Enzian.

– Омухона… посмотри на меня. Я красный и коричневый… чёрный, омухона.

Liebchen, здесь другой край земли, в Германии ты был бы жёлтым и синим.

Метафизика зеркальных отражений. Самого восхитила эта элегантно книжная симметричности… Но всё-таки, к чему эта бесцельная болтовня с бесплодной горой, с жаром дня, с диким цветком, из которого он пил, так бесконечно… зачем транжирить такие речи в миражах, в жёлтом солнце и в морозно синих тенях ущелий, если только они не предвестие, поверх синдрома предкатастрофы, из-за пределов ужаса при мысли о своём среднем возрасте, хоть на секунду, однако любое «провидение» исключено — запредельное являлось чем-то воздыхающим, шевелящимся, всегда присутствовало в глубине его слов, было чем-то, что уже тогда прозревало кошмар предстоящего времени, по крайней мере, настолько же ужасного, как эта зима и контуры того, во что обратилась эта Война, сделавшая своими очертаниями форму последнего кусочка в головоломке неизбежной: эта Печь-игра с жёлтоволосым и синеглазым юношей и молчаливой, себе на уме, Катье (кто был её антиподом на Юго-Западе? какая чёрная девчонка, которую он проморгал, укрылась за слепящим солнцем, или в угольно-хрустком перестуке ночных поездов, в созвездии тёмных светил, которому никто, ни один анти-Рильке, так и не нашёл имени…) — но 1944 слишком поздно, чтобы это имело какое-либо значение. Подобные симметрии довоенная роскошь. Ему уже не о чем пророчить.

И меньше всего о её нежданном выходе из игры. Подобного оборота он не предвидел, может и впрямь из-за того, что не разглядел ту чёрную девчонку. Возможно, та была гением мета-решений — опрокинуть шахматную доску, пристрелить судью. Но после такой раны, разлома, что станется с маленьким королевством Печи? Удасться ли поправить? Перевести в новую форму, наиболее подходящую… лучник и его сын, и сбивание яблока… да, и Война в роли короля-деспота… ещё можно как-то спасти, починить переменой ролей, незачем бросаться наружу, где…

Готфрид наблюдает из клетки, как она сбрасывает свои путы и уходит. Светлый и стройный, волосы на его ногах заметны лишь в лучах солнца, да и то как невесомая тончайше золотистая сеточка, по его векам уже пролегли странные юноше/старческие отметки, расцветают, в глазах до того редчайшая синь, что по некоторым дням, в зависимости от погоды, чересчур глубока для своей миндалевидной каймы, синь сочится, истекает, чтобы осветить всё юное лицо, девственная синь, синева утопленника, синева, которую так ненасытно впитывают меловые стены средиземноморских улиц, где мы неспеша крутили педали велосипеда через полдни старого мира... Ему не остановить её. Если Капитан спросит, он расскажет, что видел. Готфрид и раньше видел, как она уходила тайком, болтают всякое, будто она с подпольщиками, или что в Швенингене влюбилась в пилота юнкерса... Но ей приходится любить и Капитана Блисеро тоже. Готфрид остаётся пассивным наблюдателем. Свой нынешний возраст, настигавший его вместе с призывной повесткой, он ждал с дерзким ужасом, как неудержимо летящий навстречу вираж, который ты должен взять в управляемом заносе, пронеси, всё ускоряясь до самого крайнего момента из возможных, пронеси — его единственная молитва на ночь. Полезная для него, как ему кажется, опасность, всё ещё слишком умозрительна: то, с чем он заигрывает, что поддразнивает, не завершается настоящей смертью, герой всегда вышагивает из гущи взрыва, на лице копоть, но сам с улыбкой — взрыв это грохот и резкий сбой, для броска в укрытие. Готфрид ещё не видел трупов, вблизи нет. Иногда из дому приносят вести про смерть кого-то из его друзей, он видел только, как длинные, обвисающие мешки грузят вдалеке на ядовито-серые грузовики, фары упёрты туман… но при осечке, когда ракеты пытаются свалиться на тебя, на запускавших, и вы все, все двенадцать, втиснули свои тела в прорезь узкой траншеи, ожидая в пропахшей по́том шерсти, сдерживая нервный смех, а в мыслях у тебя всего-то — будет что рассказать в столовой, написать домой к Mutti... Эти ракеты для него любимые звери, слегка приручённые, часто непослушные, и могут даже вызвериться вспять. Он любит их, как любил бы лошадей или танки Тигр, если б туда призвали.

Здесь он почувствовал, что пронесло, тут легко. На что было бы ещё надеяться без Войны? А поучаствовать в таком приключении… Если не умеешь петь, Зигфрид, ты всё же можешь нести копьё… На каком горном склоне, от какого загорелого любимого лица слышал он эти слова? Всё, что ему запомнилось, белый взмыв склона, квадраты лугов окружённые тучей… Сейчас он получает специальность, обслуживает ракеты, а когда кончится Война, он выучится на инженера. Ему ясно, что Блисеро умрёт или сбежит, а он покинет клетку. Но для него это увязывается с концом Войны, а не с Печью. Ему известно, как и любому каждому, что дети в самый опасный момент непременно спасаются. Ебля, солёный конец капитанского усталого, часто не вставшего члена, вложенного в его покорный рот, жалящий хлыст, отражение его лица, когда целует ботинки капитана, их блеск неровен, подпорчен солидолом, маслом, спиртом пролитым при заправках, делает из его лица кого-то, кого ему не удаётся распознать — это необходимо, это делает его неволю особенной, без чего всё это почти не отличалось бы от армейской муштры, армейского гнёта. Ему стыдно, что получает такое удовольствие от этого — теперь слово сучка, произнесённое особым тоном голоса, вызывает у него эрекцию, которую он не может подавить — боится, что, хоть и не осуждён и проклят, становится умалишённым. Вся батарея знает об этом: хотя все они под командой Капитана, это видно по их лицам, он это чувствует в подёргиваньях стальной ленты рулетки, по тому, как вплёскивают суп в его тарелку в столовой, по толчкам локтем в его правый рукав при каждом одевании во взводе. С недавних пор ему часто снится очень бледная белая женщина, которая хочет его, но никогда и слова не проронит, однако эта безоговорочная уверенность в её глазах… он на все сто уверен, что ей — знаменитости, которую все узнают с первого взгляда, он знаком, но ей ни к чему с ним разговаривать, достаточно одного призыва в её лице, трепещущим пробуждается он среди ночи, усталое лицо Капитана в полуметре, над шёлком серебряных складок, слабые глаза уставились, смотрят совсем, как и его, бакенбарды, в которые он вжимается щекой, всхлипывая, пытаясь пересказать, какой она было, как взглядывала на него...

Капитан, конечно же, видал её. А кто нет? В утешение, он говорит ребёнку: «Она существует. Это не фантазии. Попробуй понять, что ей от тебя надо. Незачем просыпаться и меня будить криком».

– Но если она вернётся

– Подчинись, Готфрид. Отдайся полностью. Проследи, куда она тебя поведёт. Помнишь тот первый раз, когда я ебал тебя. Как ты напрягся весь, пока не понял, что я хочу войти внутрь. Твоя розочка распустилась. Тебе стало нечего, даже твоему, на тот момент невинному рту, терять...

Но мальчик продолжает плакать. Катье ему не поможет. Должно быть, она спит. Её невозможно понять. Он хочет быть ей другом, но они почти не разговаривают. Она холодная, загадочная, иногда он её ревнует, а иногда — чаще, когда ему хочется выебать её, но из-за какого-то подвоха Капитана он не может — ему начинает казаться, что он её безумно любит. На зло Капитану, и он никогда не воспринимал её, как верную сестру, которая вызволит его из клетки. Он грезит о таком освобождении, но как о неясном внешнем Процессе, что состоится независимо от желаний каждого из них. Неважно, уйдёт она или останется. Поэтому, когда Катье покидает игру навсегда, он молчит.

Блисеро сыплет проклятьями в её адрес. Швыряет подставку для обуви в дорогую картину дер Борха. Бомбы падают западнее в Хаагше Бош. Ветер дует, подёрнув рябью декоративные пруды снаружи. Штабные машины урчат прочь вдоль длинной дорожки, обсаженной буками. Месяц блестит среди рваных туч, его затемнённая половина цвета давнишнего мяса. Блисеро приказывает всем спуститься в убежище, погреб полон джина в коричневых кувшинах, решетчатые ящики луковиц анемонов. Шлюха подставила его батарею под прицел британцев, налёт может случиться в любую минуту! Все сидят кружком, пьют Оude Genever, и чистят сыры. Рассказывают истории, в основном смешные, из до-Войны. К рассвету все упились и спят. Восковая кожура устилает пол словно листья. Никакие Спитфайеры не налетали. Но поздним утром Schußstelle 3 меняет позицию, а реквизированный дом брошен. И нет её. Ушла к Англичанам, через выступ, где великое воздушное приключение увязло в зиме, в ботинках Готфрида и его же старом платье, чёрно-лиловом, ниже колен, на один размер великовато, безвкусица. Её последнее переодевание. В дальнейшем она станет Катье. Она обязана лишь Капитану Прентису. Все остальные — Пит, Вим, Барабанщик, Индеец — её бросили, посчитали мёртвой. Или же это ей предупреждение, что —

– Извини, но нет, пуля нам ещё понадобится. – Лицо Вима в тени, куда не может проникнуть её взгляд, отрывисто шепчет под Шевенингенским пиром, неровные шаги толпы над головой, – каждая ёбаная пуля на счету. И нам нужно, чтобы всё по-тихому. У нас некому избавляться от трупа. Я уже пять минут с тобой потерял, – вот так последнюю их встречу, он растратил на технические пустяки, которые ей уже неинтересны. Когда она оглянулась, его уже нет, тихо, по-партизански, а ей всё не укладывается, куда испарились его чувства из прошлого года под прохладной синелью, до того как у него появились все эти мускулы, и эти шрамы на плече и ляжке — тугодум, нейтральный человек выведенный, наконец, за свой порог, но она любила его прежде… наверное, да...

Сейчас она для них ничто. Им нужна была Schußstelle 3. Она давала им всё, но находила отговорки не выдать местоположение ракетной площадки Капитана, а теперь слишком много сомнений насчёт вескости бывшей причины. Да, местоположение часто менялось. И невозможно было продвинуть её ближе к источнику решений: это её, лишённое выражения лицо прислуги склонялось над их шнапсами и сигарами, над картами, в кофейных круглых отпечатках, расстеленными на низких столиках, над листами плотной бумаги со штампами лиловыми, как избитая плоть. Вим и его товарищи потратили время и жизни — три Еврейские семьи отправлены на восток — хотя погоди, она же больше, чем отработала, не так ли, за эти месяцы в Шевенингене? То были дети, нервные, одинокие, что так любили болтать про лоцманов и моряков, а она передала несчётную уйму Самых Секретных шифровок через Северное море, не правда ли, номера эскадрилий, места заправки, приёмы выхода из штопора, радиусы поворота, настройка питания, радио частоты, сектора, расписание перелётов — это же всё она, нет? Чего же ещё от неё хотят? Она спрашивает это всерьёз, как будто существует фактор конвертации между информацией и жизнями. Как ни странно, но такой имеется. Печатная Инструкции, в файле Военного Департамента. Не забывайте, истинное дело Войны — это купля-продажа. Убийства и насилия вершатся сами собой, их можно оставить и на не-профессионалов. Гибель масс в ходе военного времени полезна во многих отношениях. Она типа спектакля для отвода глаз от истинного течения Войны. Она служит материалом Исторических записей, дающих детям возможность изучать Историю как цепь насилия, бойню за бойней, чтобы лучше подготавливались к миру взрослых. Основная заслуга массовой гибели — стимул, который понукает заурядного, маленького человека урвать свой кусок от этого Пирога, покуда жив ещё, и тут же схавать. Истинное лицо Войны — это празднество рынков. Органические рынки, которые профессионалы с осторожностью именуют «чёрными», возникают повсеместно. Сертификаты, стерлинги, рейхсмарки продолжают движение, неумолимое, как классический балет, внутри своих антисептических мраморных палат. Но снаружи, тут внизу, среди людей, появляются более стойкие валюты. Так что, Евреи подлежат обороту. Абсолютно, как и сигареты, пизда, или шоколад Хёрши. К тому же в Евреях присутствует элемент вины, либо возможного шантажа в будущем, что склоняет, ессесн, в пользу профессионалов. Потому-то эта Катье испускает крик в тишину, в Северное море надежд, а Пират, кто знает её по торопливым встречам — на городских площадях, обращённых к казармам, но вместе с тем такими клаустафобными, под тёмными, пахнущими мягким деревом ступенями лестничных клеток, крутых, как приставные лестницы, на лодочном причале у замасленной набережной, рядом с кошкой, что опустила взгляд своих янтарных глаз, в блоке старых квартир, где за окнами дождь, а внутри древний пулемётом Schwarzlose, затвор разобран, и масляная помпа россыпью вокруг по пыльной комнате — который всякий раз встречал её, как агента связанного с другими, которых он лучше знал, она оставалась по краю каждого задания, но теперь лицом к её лицу, выхваченному из контекста, огромное небо, переполненное морскими тучами на марше, высокими и пухлыми, за её спиной, отмечает опасность в её одиночестве, догадывается, что он даже имени её не знал, до этой встречи рядом с мельницей именуемой «Ангел».

Она рассказала ему, отчего одна — более, менее — почему никогда не сможет вернуться туда, где лицо её всё ещё, изображённым на холсте, висит среди остальных уцелевших, в доме неподалёку от Дуиндингта, наблюдавших игру в Печь — столетия минуют, как пурпурные тучи, затемняя бесконечно тонкий слой лака между нею и Пиратом, прикрывая её щитом безмятежности, так нужной ей, слоем классической отстранённости…

– Но куда вы теперь? – Руки обоих в карманах, шарфы плотно стянуты, камни, покинутые водой, отблескивают чёрным, словно точка из сновидения, вот-вот обретут печатный смысл здесь на пляже, каждый фрагмент так удивительно понятен, но…

– Не знаю. Куда мне будет лучше?

– «Белое Посещение». – Предлагает Пират.

– «Белое Посещение» неплохо, – сказала она, и ступила в пустоту...


 

стрелка вверхвверх-скок