автограф
     пускай с моею мордою
   печатных книжек нет,
  вот эта подпись гордая
есть мой автопортрет

великие творения
                   былого

:авторский
сайт
графомана

рукописи не горят !.. ...в интернете ...   

1
Не Совсем Ноль

Пойнтсмен не раз обсуждал паранойю и «идею противоположностей». Он чиркал восклицательные знаки и как верно в Книге, на полях открытого письма Павлова к Жанэ́ относительно восприятия внешнего воздействия и в Главе LV, «Попытка физиологической интерпретации навязчивых идей и паранойи» — он не мог сдержать такую невоспитанность, несмотря на соглашение между совладельцами, не делать пометок в Книге — она слишком большая ценностью для подобного обращения, им пришлось складываться по гинее с носа.

Книга приобреталась тайком, в темноте, во время налёта Люфтваффе (большинство сохранившихся экземпляров уничтожены на складе в самом начале Битвы за Британию). Пойнтсмен так и не разглядел лицо продавца, тот исчез под хриплый сигнал предрассветного отбоя воздушной тревоги, покинув доктора и Книгу, посмертный том уже нагревался, мокрел под его стиснутыми  пальцами… да, возможно, это смахивало на редкое произведение эротики, если учесть бесстыдно упёршийся взгляд в чёрный шрифт строчек… грубость изложения, странноватый перевод д-ра Хорсли Ганта кодировал обычный  текст в перечень постыдных наслаждений, преступных восторгов... А сколько от миловидной жертвы, бьющейся в её  неумолимых путах, видится Неду Пойнтсмену в каждой из собак, привязанной к его экспериментальным стендам… а разве зонд и скальпель уступают своей орнаментальной утончённостью таким орудиям, как бич и хлыст?

Конечно, предшествовавший Книге том — "Сорок Одна Лекция" — явился ему, 28-летнему,   повелением подгорной Венеры, противиться которой он не мог: покинуть Харлей-Стрит ради путешествия, чем дальше, тем всё более отклоняющегося от нормы, дающего всё более глубокое наслаждение, дальше, в лабиринт экспериментов с условным рефлексом, где лишь теперь, после тринадцати лет следования за клубком, он начинает новый круг, спотыкаясь о старые меты – свидетельства, что тут он уже проходил, встречая, то там то тут, отпечатки своего более молодого, более полного понимания... Но ведь она его предупреждала — нет разве?   или он  плохо слушал? — что отсроченные платежи, вносить придётся в полном объёме. Венера и Ариадна! Она, казалось, стоила любой цены, похожая на лабиринт, в те дни, слишком запутанный для них — тех сводников-потёмок, при заключении сделки между одной из его версий, Пойнтсменом-соучастником, и его судьбой… слишком разнолика, думал он тогда, чтобы они смогли его настичь, хоть когда-нибудь. Но теперь-то он знает. Слишком занято́й, предпочитая пока что не задумываться об этом, он уже знает, что они просто ждут, каменные, без тени сомнения — эти агенты Синдиката, которому и она должна платить,— ждут в центральном зале, пока он подтягивается ближе… Всё в их руках: Ариадна, Минотавр и даже, с опаской понимает Пойнтсмен, он сам. С недавних пор они промелькивают перед ним, обнажённые в позах атлетов, дышат в затылок, жуткие пенисы торчком, неживые, как и их глаза, что взблескивают инеем, или пластинками слюды, но только не вожделением, и не к нему. Для них существует лишь дело...

– Пьер Жане — он иногда вещал, как восточный мистик. Не проникая в свмую суть противоположностей. «Акт нанесения раны и акт получения раны объединены  ранением,  единым для обоих». Сплетник и  оклеветанный, хозяин и раб, девственница и совратитель, каждая часть соответствует сочетанию и неотделима — последнее прибежище неисправимых лодырей, Мехико, как раз та самая йинь-янова галиматья. Способ увильнуть от тягот работы в лаборатории. Но что он этим вывсказал?

– У меня нет желания вступать с вами в религиозный диспут,– невыспавшийся Мехико сегодня более резок, чем обычно,– но временами думаю, а не чересчур ли вы, учёные — ну ухватились за удобство анализа. То есть, когда вы всё это разобрали по частям, чудесно, я первый зааплодирую вашей сноровке. Но кроме кусков и частей, что рассыпаны вокруг, что вы  сказали этим?

Подобные диспуты Пойнтсмену тоже не по вкусу. Но он бросает острый взгляд  на юного анархиста в его красном шарфе: «Павлов верил, что идеал, конечная цель к которой все мы стремимся в науке, представляет собой чисто механическое объяснение. Он был достаточно реалистичен, и не рассчитывал, что такая цель достижима на протяжении жизни, его  или даже нескольких поколений. Но он полагался на длинную цепь из всё более и более точных приближений. В конечном итоге, его вера заключается в чисто физиологической основе жизни души. Никакого последствия без причины и чёткая череда взаимосвязей.

– Это не мой конёк, конечно,– Мехико и вправду не хочет обижать, но   сколько же можно,– однако возникает ощущение, что эту причину-следствие заездили по-полной. И вообще, для движения науки дальше, ей бы поискать не настолько узкий… менее стерильный, набор допущений. Возможно, следующий великий прорыв произойдёт, когда нам хватит смелости выбросить эту причину-следствие совсем и бурить под иным углом.

– Нет, это не «бурить». Тут отступление. Вам тридцать, молодой человек. «Иных углов» не существует. Есть лишь вперёд — прямиком,— либо назад.

Мехико наблюдает, как ветер треплет полы пальто Пойнтсмена. Чайка с криком летит прочь, под углом к замёрзшему выступу берега. Меловые утёсы громоздятся за спиной, холодные и умиротворённые, как смерть. Ранние варвары Европы, кто отваживался приблизиться к этому побережью, увидав белые преграды сквозь туман, тут же догадывались, куда отправляются их мертвецы.

Пойнтсмен обернулся и… О, Боже. Он улыбается. Есть нечто столь древнее в этом предположении побратимства, что — не сейчас, а пару месяцев спустя, когда весна вступит в свои права, а Война в Европе закончится — Роджер будет вспоминать эту улыбку,— она станет преследовать его — как самое зловещее из выражений, когда-либо встречавшихся ему на лицах людей. Они остановились. Роджер отвечает взглядом на взгляд. Анти-Мехико. Воплощённые «идеи противоположного», но на какой коре, в каком полушарии зимы? Какая сокрушающая мозаика заставит всматриваться наружу, в даль Пустыни… за охранительные стены города… понятная лишь тем, кто отправляется за пределы… взгляд вдаль… варвары… всадники...

– У нас обоих есть Слотроп,– вот и всё, что произнёс Пойнтсмен.

– Пойнтсмен — что вам с этого? Кроме славы, я имею в виду.

– Не больше, чем Павлову. Физиологическое обоснование тому, что кажется необычайно странным поведением. И мне неважно в какой из ваших ОФИ категорий оно   окажется — удивительно, как это никто из вас не предложил ещё телепатию: может он знает кого-то на той стороне, кого-то, кому заранее известно расписание запуска немецких ракет. Ну каково? И мне неважно, не кроется ли тут  жутко фрейдистская месть его мамаше, которая пыталась его оскопить или того вроде. Я без претензий, Мехико. Я скромный, методичный—

– Смиренный.

– Я установил   себе ограничения, касаемо всего этого дела. Всё, чем располагаем, это звук ракеты не в ту сторону, перед взрывом… его клиническая история с привитием условного сексуального рефлекса, возможно на слуховой стимул, а также то, что выглядит, как обращённая вспять связь причины-следствия. Может, я не готов ещё, подобно вам, выбросить на свалку причину-и-следствие, но если потребуются поправки — быть посему.

– И чего вы добиваетесь?

– Вы видели его ММЛП. Его шкалу F? Отклонения, извращённые мыслительные процессы… Оценки явно показали: у него психопатические сдвиги, навязчивые идеи, это латентный параноик — ну Павлов полагал, что навязчивые идеи и параноидальные мании есть результатом возбуждения неких — назовём их клетками, нейронами, в мозаике мозга, до такой степени, что, через взаимную индукцию, во всём прилегающем районе происходит замыкание. Одна яркая, горящая точка окружена темнотой. Темноту же породила она сама. Изолировав эту яркую точку, быть может до конца жизни пациента, от всяческих идей, чувств, самокритики, всего, что только раздувает её пламя, вы возвращаете её к нормальности. Он называл это «точкой патологической инерции». Сейчас мы работаем с собакой… он прошёл «эквивалентную» фазу, когда любой стимул, сильный или слабый, вызывает равное количество капель слюны… за нею идёт «парадоксальная» фаза — сильные стимулы вызывают слабую реакцию и наоборот. Вчера мы довели его до ультрапарадоксальной. За пределы. Включаем метроном, что был настроен на еду — от которого прежде Ваня пускал слюну фонтаном — теперь он отворачивается. Мы выключаем метроном, о, тут-то он и заводится, нюхает его, лижет, пытается грызть — ищет, посреди тишины, стимул, которого там нет. Павлов считал, что все болезни сознания могут быть объяснены, со временем, ультрапарадоксальной фазой, паталогически инертными точками в коре мозга, сбоем в идеях противоположного. Он умер на пороге перевода предположений на экспериментальную основу. Но я живу. У меня есть финансирование, и время, и воля. Слотроп упёрто стабилен. Не так-то просто послать его в какую-либо из этих фаз. Может, придётся морить голодом, запугивать, я не знаю… не факт, что до этого дойдёт. Но я выявлю его точки инерции, докопаюсь, что они такое, даже если придётся вскрыть его чёртову черепушку, и где запропастились идеи из их пары, и, возможно, решу загадку: почему ракеты падают именно туда, куда падают — хотя признаюсь, при  вашей поддержке это было бы намного проще.

– Зачем?– ну, как, пробрало, Мехико?– Зачем я вам нужен?

– Я не знаю. Но вы нужны.

– У вас навязчивая идея.

– Мехико.– Стоит совсем без движения, половина лица, обращённая к морю, кажется состарившейся на пятьдесят лет в этот миг, всматриваячь, как трижды, волны оставили свою стерильную плёнку льда.– Помогите мне.

Я никому не могу помочь, думает Роджер. Почему он так вцепился? Это опасно и порочно. Он и впрямь хочет, как лучше, у него такой же неестественный страх перед Слотропом, как и у Джессики. Как же девушки? Наверное, довело одиночество в Секции Пси, из-за его убеждений, потому что он не может от чистого сердца принять, или отбросить… их веру, даже у неулыбчивого Гломинга, что должно существовать что-то ещё, вне ощущений, вне Смерти, вне Вероятностей, хотя они – это всё, во что должен верить Роджер… О, Джесси, уткнувшись лицом в её голую, спящую, замысловато сплетённую из костей и сухожилий спину, мне не понять всё это...

На полпути между краем воды и жёсткой прибрежной травой, длинная полоса из труб и колючей проволоки вызванивает на ветру. Чёрную преграду поддерживают длинные подпорки, копья нацеленные в море. Безжизненно математический пейзаж: ободранный до векторных рычагов, удерживающих на одном месте; кое-где сдвоены – один ряд позади другого; приходят в движение, когда Пойнтсмен и Мехико двинулись дальше, отставая в тёмном муаре узора из повторяющихся подъёмов, смещённых относительно повторяющихся диагоналей и витков проволоки внизу, в более беспорядочных повторах. Вдали, где конструкция заворачивает в марево, стена заграждения становится серой. После снегопада минувшей ночи, каждая строка размашистого почерка отгравировалась белым. Но сегодня ветер и песок снова обнажили тёмное железо, в разводах соли, местами краткие полоски ржавчины… в других местах солнце и лёд превращают конструкцию в электро-белые линия энергии.

Несколько выше, после закопанных мин и противотанковых столбов из разлагающегося бетона, в дзоте, покрытом сетью и дёрном, на полпути вверх по утёсу, молодой д-р Блей и его медсестра-ассистентка Айви отдыхают после сложной лоботомии. Его промытые и тренированные пальцы проникают под резинки чулков, оттягивают насторону, отпускают с нежданно громким шлепком под "ха-ха-ха" д-ра Блея, когда она подскакивает и тоже смеётся, стараясь не дёргаться слишком чересчур. Они лежат на постели из старых морских карт, инструкций по эксплуатации, лопнувших мешков и высыпавшегося песка, обгорелых спичек и коротеньких окурков сигарет, давно струхших, которые успокаивали в ночи 41-го, снимая нежданное биенье сердца, при всяком взблеске с моря. «Ты чокнутый»,– шепчет она. «Я похотливый»,– улыбается он, и снова щёлкает её подвязкой, мальчик-и-рогатка.

На возвышенности, линия цилиндрических блоков, чьё назначение – калечить заглохшие Королевские Тигры, которым никогда не катиться по этой равнине, словно множество пирожных-рулетов поперёк коричневатого пастбища, среди осевших полос снега и бледных обнажений известняка. На маленьком пруду, чёрный человек из Лондона, катается на коньках, невероятный, как зуав, катается на своих высоких лезвиях, с достоинством, словно рождённый для них и для льда, а не для пустыни. Детвора из городка рассыпаются перед ним так близко, что крупицы льда от его разворотов жалят их щёки. Пока он не улыбнётся, они не осмелятся заговорить, только бегают следом, дёргают, заигрывают, хотят его улыбки, бояться её, хотят... У него лицо из сказки, которая им известна. От побережья, Майрон Грантон и Эдвин Трикл, куря одну за одной, продумывая "Операции Чёрное Крыло", оценивая правдоподобность "Schwarzkommando", наблюдают своего сказочного негра, свой прототип, ни один не рискнёт выйти на лёд, сделать луп или другую фигуру перед этой детворой.

Зима в неопределённости — всё небо тусклый светящийся гель. Внизу, на пляже, Пойнтсмен выудил рулон туалетной бумаги, каждый листок пропечатан СОБСТВЕННОСТЬ ПРАВИТЕЛЬСТВА ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА, из кармана, чтобы высморкаться. Роджер время от времени заправляет свои волосы под шапку. Ни один из них не говорит. Так, вдвоём: шагая дальше, руки в карманах, руки снаружи, фигуры их уменьшаются, желтоватая и серая, и язычок алого, очень острый, и следы, оставленные ими — длинная замерзающая последовательность угасших звёзд, облачность отражается  в остекленелости пляжа, почти белой...

Мы потеряли их. Никто не слушал тех ранних бесед — не сохранилось даже случайного снимка. Они шагали, покуда та зима не скрыла их и, казалось, будто безжалостный Пролив и сам замёрзнет, и никто, никто из нас, так никогда и не сумеет до конца найти. Следы их заполнились льдом и чуть позже были унесены в море.

* * * * * * *


 

стрелка вверхвверх-скок