Осень настала, про которую я уже знал, что это последняя наша осень вместе. Никто мне этого не говорил, но я чувствовал. Постоянно…
Когда я приезжал из Конотопа, то мы втроём ходили в детсад в узких улочках частного сектора неподалёку. По субботам он не работал, и вся игровая площадка доставалась тебе безраздельно, со всеми теремками-горками. Ржавый скрип железа расходившейся качели рвал сердце краткими вскриками.
Ира стояла в стороне. Потом ты начинала бегать по ковру из жёлтых листьев на площадке, от меня к ней и обратно, но даже это нас не сближало.
Мы возвращались через безлюдье тех же улочек без тротуаров. Я держал тебя за руку и не сводил глаз с плавной игры круглых бедер, под лёгким платьем шагающей впереди Иры… Она не оглядывалась.
. .. .
Тоня получила квартиру для своей семьи где-то на улице Шевченко. Гаина Михайловна строила планы сдавать освободившуюся спальню кому-нибудь из военных лётчиков с аэродрома в авиагородке, чьи тренировочные полёты выли в небе по вторникам и пятницам.
Меня не было ни в каких планах, да и быть не могло — со мной Леночка; а оставить её ещё и без папы я не мог. Слишком неправильно.
Наши размолвки с Ирой стали менее отчаянными, но более частыми. Я чувствовал неуклонное продвижение к финальной черте, когда окажусь окончательно отрезанным ломтём. Напрочь.
Когда Ира так и сказала, вместе с болью пришло крохотное облегчение — не стало чего бояться. Свершилось.
~ ~ ~
Я уехал в Конотоп и начал жить половинчатой жизнью. Работал в нашей бригаде, читал, писал, разговаривал, но половина меня ушла куда-то, вместе с целью, ради которой я всё это делал и раньше, то того как меня отрезали.
Косность полужизни немного развеяла командировка в Киев. От СМП-615 там был один только я, и не расспрашивал остальных рабочих на реконструкцию молочной фабрики откуда они присланы.
Мы жили в пассажирском вагоне, загнанном в тупик на территории реконструируемого производства. Нам выдали постельное бельё, жёлтое от ветхости, но из-за неё же ласкательно мягкое. Я занимал вторую полку плацкартного купе, что снимало необходимость сворачивать матрас по утрам. По всему Киеву, из всех динамиков звучала одна и та же песня:
"Листья жёлтые по городу кружатся..."
Напоминая мне о тех, откружившихся и полегших на безлюдную площадку детского сада…
По выходным я ходил в библиотеку Киевского Университета, налево от глыбастой фигуры Тараса Шевченко. Туда пускали и без диплома, требовался только паспорт. В тиши огромного читального зала с длинными столами, для каждого читателя стояла отдельная лампа в зелёном абажурчике. Под одним из них я читал трактат Джона Стюарта Милла «О Свободе» в оригинале.
Вот что значит настоящая философия! Он объяснил мне, что есть только два вида людей:
1. законопослушные подданные;
2. эксперименталисты.
А всякие расы, классы, вероисповедания и прочие различия — всего лишь средство разделения нас, чтоб натравлять друг на друга...
Потом я нашёл Дом Органной Музыки, который раньше наверняка был католическим храмом. Это на улице Красноармейской, пониже Республиканского Стадиона. На концерт я опоздал немного, и дверь уже заперли, пришлось тарабанить.
Она открылась, и я закричал, как на автобусе в Ромны: «У меня билет! У меня билет!»
— Хорошо, но потише можно? Концерт идёт.
В костеле зал начинается почти от двери, без вестибюля.
— Извините.
Но придверный служка назидательно бухтел и дальше
— Мне что — по второму разу извиняться?
И он утих, потому что из-под интеллигентно-коричневого плаща я обнажил рабоче-крестьянский вельветовый пиджак яростно-синего колера. Любой, не слишком рассеянный привратник сразу усечёт, что тут ему не светит изгаляться над бесхребетной интеллигенцией. Тем более как только я снял свою шляпу секретного агента, на темени пружиной подскочила широкая прядь волос. Любые попытки призвать её к порядку оставались безрезультатными. Даже и душ не помогал, чуть подсохла — и опять вскочила.
(...тридцать лет спустя такие взрывы из волос стали повседневной нормой. Вот в какие дали зафутболила меня разлука с Ирой...)
Так что служка заткнулся. Мудрое решение.
В первом отделении исполнялась какая-то современно-атональная симфония — живодёрное пильбище скребучих нот из фраз обкромсанных, разбитых вдрызг, в острые осколки, местами сгрёбанные в кучи, но чаще нет. Но Альфреду Шнитке, конечно же, я не указ.
В конце народ похлопал, ну, которые смогли дожить. Музыкантам хлопали — за милосердие, что пытку кончили-таки…
Зато во втором орган изливал фуги Баха...
~ ~ ~
Чудо случилось в январе… Я заезжал в Нежин к Жомниру и в автобусе от вокзала увидел Ивана Алексеевича. Он поздоровался и спросил, чего это я не приезжаю.
Сдерживая в горле ком обиды, я ответил, что Ира запретила мне.
— Да брось ты! Поехали!
Я всё-таки сошёл с автобуса на Шевченко, а позже позвонил от Жомнира. Ира тоже сказала, да, приезжай. Оставшиеся семь остановок до Красных Партизан я ехал спокойным наружно, но захлёстнутый внутренним шквалом…
. .. .
За месяцы моего отсутствия произошло немало перемен. Ира, вместе с тобой, перешла в бывшую спальню Тониной семьи. Её родители вернулись в узкую спальню.
Гостиная осталась, как была: «Неизвестная» всё так же высокомерно смотрела поверх серванта, а сдобная купеческая дочь жеманно рысила от сватающегося майора, который подкручивал ей вслед свой бравый правый ус.
Зато у вас в спальне появилось новое трюмо с толпой непонятных, но очень нужных косметических баночек переполнявших столешницу тумбочки. Вплотную к стеклу зеркала лежало широкое жёлтое кольцо из золота. На мои осторожные расспросы, Ира сказала, что трюмо купил ей папа, а кольцо — мамин подарок.
И мы начали жить дальше…
. .. .
Стройка... Нежин... Стройка... Нежин...
Ира работала воспитательницей в детском саду, на Красных Партизан, за сто метров от дома. В её обязанности входила запись состояния здоровья детей её группы. На тумбочке трюмо лежала тонкая тетрадка с записями её левонаклонным почерком, по числам месяца.
Я ту тетрадку всего один раз открыл, а после даже от обложки отводил глаза, чтоб не умирать от ревности. Стало слишком ясно, что больше нет смысла в подвигах праведности, что от неизбежного не убежать — оно уже произошло.
(...некоторые мысли лучше и думать не начинать, а если нечаянно случится, то лучше бросить и не додумывать до самого конца, до неизбежного вывода...)
Стыд не давал мне спросить Иру, как она жила в эти месяцы или что делает между моими приездами на уикэнд, но когда я в той тетрадке увидал, что в четверг в детсад пришла лишь половина группы Иры, а половина пришедшей половины в растёрзанном простудой состоянии, стало ясно на все сто, что в среду у неё было свидание.
Я умирал от ревности, но молчал.
Жизнь обернулась чем-то вроде пробежки по наезженному лабиринту — сюда не сверни, туда не смотри, про то не думай, чтоб не нарваться на агонию…
. .. .
Потом Ира ввела новый порядок — укладывать тебя рядом с собой, на двуспальной кровати, а мне стелила на раскладном кресле. Иногда она приходила ко мне в темноте, иногда нет, и тогда я не мог заснуть долго за полночь, маясь ревностью и обидой...
Всего один только раз я обрадовался, что не пришла. Это случилось, когда приехал с вокзала переполненным автобусом с наглухо обледенелыми стёклами. Где-то на полдороге я ощутил вдруг, очень явственно, вхождение в мой прямой проход.
Ни разу в жизни мне не делали клизмы и не вводили зонд, так что ощущение казалось непонятно непривычным и полностью необъяснимым посреди тесной толпы в дублёнках и пальто.
После главной площади число пассажиров резко ополовинилась, но я по-прежнему чувствовал себя изнасилованным в жопу автобусной толкучкой.
Оттого-то я не настаивал на сексе, переполняясь ледянящим ужасом, что поимевший меня в автобусе впоследствии и Иру поимеет. Конечно, очерёдность могла быть и обратной, но я усердно отгонял такую мысль…
(...возможно, что-то в этом роде чувствовал Достоевский, когда его везли на эшафот, а он, по знакомым улицам, вычислял — сколько ещё осталось до казни... С той только разницей, что я не знал, сколько ещё остаётся до окончательного слова Иры: «Убирайся в свой Конотоп! И чтоб ноги твоей в Нежине не было!»… Но я знал, что услышу это..)