Перед кормёжкой отпирали сразу две двери: раздатку, чтобы занести туда термосы, и столовую, чтобы было, куда звать партии.
И без того узкую раздатку, теснили устроенные в ней стеллажи для привольной лёжки целлофанов с передачами от посетителей.
Дважды в неделю, во второй половине дня, коридор оглашался неурочным кличем: «Передача! У кого передача? В столовую!» Те из прикрытых, кто знал, что в раздатке хранится передача от родственников, которую он не доел во время свидания, отправлялся в столовую, чтобы доесть.
Некоторые об этом не знали или знать не желали, но чуткие сопалатники им об этом напоминали, и даже заботливо отводили в столовую — посодействовать в доедании...
К рабочим я не относился, так что ел во второй партии, сбившейся в шумливую, разнообразно одетую, но одинаково голодную очередь, вдоль стены у двери в столовую, уже не запертую, а только подпёртую спиной медбрата, пока внутри протрут столы, после предыдущей партии едоков. Медбрат заодно присматривал, чтоб кто-нибудь не затесался по второму разу, из только что кормленных.
Наконец он командовал «давай!», и мы, с разноголосым шумом, вливались, через непривычно узкую дверь, в комнату с тремя окнами и длинными столами, совсем как в средневековой трапезной, если бы не клеёнка. Они стояли в три ряда, от стены до стены, и узкий проход посередине делил их нá шестеро. Мы садились за них, переступая через прибитые к полу лавки.
Затем следовало ожидание, полное оживлённого шума и раскованных жестикуляций, пока вечный дежурный, белобрысый мастурбант из палаты наблюдения, не принесёт широкий фанерный поднос с алюминиевыми мисками, ложками и хлебом.
Поднос разгружался и те, кому досталось, приступали есть, а остальные смотрели на них и ждали пока чмо-раздатчик, тоже из прикрытых, заряжает следующий, за окошком перегородки в раздатку.
Мы съедали всё, и начинали ждать дальше — всё тот же поднос, но уже уставленный кружками с тягучим кисло-сладким киселём, чью пенку я так ненавидел в детстве.
Один раз я проспал обед, и мне пришлось есть с третьей партией. Тяжкое зрелище. Там люди обращаются со своими лицами как с пластилином, выкорёживают что попало. Зато мне стало известно, кто издаёт крики бабуина, когда я лежу в своей палате, и кто отвечает ему рёвом раненного слона. Членораздельных разговоров в третьей партии не ведут.
Правда, иногда в их партию замешивался кто-нибудь из второпартийцев, и отнюдь не из любви к живой природе, а чтобы съесть заодно и пайку соседа, пока тот корчит рожи оконной решётке.
Саша, который знал моего брата Сашу, в одностороннем порядке дружил с контингентом третьей партии, и часто ел вместе с ними, как раз для обуздания таких больных на голову, но хитрожопых нахлебников.
Эти три кормления были самым громогласным временем дня в жизни пятого отделения. Если кто-то начинал производить излишний шум в необоснованный период, в палату сбегалась пара медбратьев и, увещевательно огрев связкой железных ключей по голове, фиксировали нарушителя покоя.
То есть, они его распинали в позиции навзничь, привязывая запястья и лодыжки к железу уголка вдоль коечной сетки пожелтелыми тряпками из растёрзанных, явно ещё при жизни, простыней...
После кормёжки все расходились по своим палатам либо бродили бесцельными парами по коричневым плиткам коридорного пола.
Не скажу, будто мы там голодали — хавка, как хавка. Один раз нам раздали даже по две оладьи на ужин. Да, холодные и без хлеба, но на каждой оказалась смазка из капли какого-то липкого джема.
Отдельной строкой стоит непостижимый пир горой, совсем поздно вечером, когда в холле откуда-то появились два бельевых таза с колбасой: в одном ливерка, в другом кровянка. И кто, сколько хотел, столько и брал. За исключением пары третьепартийцев, на которых нежданно снизошло просветление, и хотя говорить они так и не начали, но упорно подкрадывались к тазам. Однако банковавший на пиршестве толстяк-прикрытый отшугивал их прочь. Дискриминация случается где угодно…
~ ~ ~
Но главную усладу в жизнь пятого отделения вносила статная льноволосая медсестра, в наволочке, бугрящейся — вместо подушки — кусками сахара рафинада. Эту наволочку она заносила в комнату «старшая медсестра» и каждый день, кому хватала мозгов придти и попросить, а дверь оказывалась незапертой, получал пару кусков не прессованного, а настоящего рафинированного сахара, который не тает на языке всего за две секунды.
Мне, например, мозгов хватало дважды в день. И этот сахар я старался потреблять неприметно, потому что у кого не хватало клёпки обратиться к первоисточнику в наволочке, становились досадно сообразительными, чтобы клянчить у меня.
Я говорил, что кончился, и выразительно хлопал по пустому карману пижамы, но вспомнив, что это неправильно, делился из второго …
Раз в двадцать дней, стройная черноволосая женщина с острым носом и, естественно, в белом халате приходила в холл посреди коридора. Сразу видно было, что пришедшая относится ко второй породе стеклоглазых, но только я уже со всем этим завязал, и потому принимал версию старожилов пятого отделения, что она бывшая цирковая акробатка.
Циркачка состригала щетину с наших лиц зудящей машинкой для стрижки, а ножницами делала причёску, если не попросишь, чтоб и голову тоже «под ноль».
Культурную жизнь обеспечивал телевизор в холле. Час до и час после программы Время, во время которой он отключался на перерыв для процедур. На разделённые два часа собиралось до десятка зрителей, которые приносили табуреты или стулья из своих палат, потому что с кушетки неудобно задирать голову к экрану. Медбрат у палаты наблюдения тоже придвигался поближе...
На ночь в палатах включался свет, до самого утра. Наверное, чтобы никто ничего себе не сделал, или соседу. Спать при свете неудобно, потому что даже если во сне гуляешь на воле, по городским улицам или на природе, присутствие лампочки над головой неизбежно чувствуется, даже и там. Поэтому ночь наступала только в коридоре, который не слишком сильно освещался, чтобы создать медбратьям нормальные условия для сна, в их полукреслах.
Часам к двум ночи в девятую палату являлся бритоголовый юноша — показать, как ловко он жонглирует парой варёных яиц из передачи. Иногда он демонстрировал небольшую, но мастерски исполненную жанровую картинку карандашом, где голый мужик угрюмо и сосредоточенно гонится за девкой, убегающей в одних сапогах и треугольном кокошнике. По округлому заду спринтерши плещется её длинная тугая коса, а сама она испуганно оглядывается, на бегу, через плечо, на полуметровый член целеустремлённого преследователя. Судя по всему — копия с оригинала первой половины XIX столетия.
Уводить юношу приходил щуплый мужик с неуловимыми глазами. По его личной, не однажды излагавшейся версии, прикрыли его за стёкла в окнах сельсовета, которые он нечаянно разбил палкой. Все, сколько было…
Он целовал юношу в темечко, под щетиной неотросших волос, называл его «мнемормыш» и уводил в их палату. Такая у него была привычка, он всех юношей целовал в темечко, даже совсем чокнутых, и каждому говорил «мнемормыш».
(...никогда раньше или позже, не слыхал я, а ты ни в одном словаре не найдёшь это неслыханное слово, но всё равно нежность звучания делает его таким миленьким, мягким, как, скажем, «тюленёнок», чувствуешь, а? — нет, я серьёзно, а не типа там за своих тяну, сам знайиш, за прикрытых, вот повтори любое из этих двух раз десять, перед бритьём, и — стопудово не порежешься, даже если в станок заправлено лезвие «Нева»...)
~ ~ ~
Медбратья объявляли подъём брязгом железа увесистых ключе-связок о железо коечных спинок, чтобы к приходу заведующей и медперсонала жизнь пятого отделения уже текла обычным руслом.
Прежде всего, все стекались в туалет.
2 / 80 == FUCKING(0)!
Два унитаза на 80 прикрытых ПИЗДЕЦ как мало (!),
поэтому очередь к ним начиналась ещё в коридоре. Внутри она продолжалась, чуть с отступом, но параллельно либо же трясь о стены двух комнат — сперва прихожей, а затем и самого туалета.
В первой из них, со мной впервые в жизни случился обморок, совершенно без всякого повода.
Чёрная темень сгустилась в глазах и, скользя спиной по стене, я сполз до пола, где и сидел, в полной мгле. Однако окончательно я не отключился, и спустя какое-то время в темноте послышались эха отдалённых голосов, которые объясняли друг другу, что это у меня обморок. Потом стало светать, постепенно, я открыл глаза и вернулся в очередь.
Для тех, кому совсем уж невтерпёж, по центру туалетной комнаты, за два метра не доходя до унитазов, на плитках пола стоял жестяной таз-шайка с ручками. При наполнении до краёв, кто-нибудь из чокнутых вычерпывал говно руками в отдельное ведро и выливал в какой-нибудь из унитазов, уступленный для этой цели очередным сидельцем, остаточная моча выливалась из шайки в обрезок сливной трубы в углу.
Для приседа над унитазом отводилась негласная квота времени, а когда она истекала, очередь в непосредственной близи начинала роптать, а ещё через минуту какой-нибудь свихнутый глухонемой молча, подходил, из толпы в прихожей, и сдёргивал тебя с унитаза без объяснения причин...
Туалет запирали перед началом завтрака и уже до окончания обеда, после которого он открывался на непродолжительное время, пока там мыли пол. Последняя помывка дня давала шанс, на полчаса, воспользоваться туалетом после ужина.
Из-за довольно легкомысленного подхода к вопросам мочеиспускания в своей додурдомной жизни, я не привил своему мочевому пузырю достаточно самообладания и выдержки, чтобы тот вписал отправление своих функций в настолько бесхитростный режим.
Ощутив позывы, я тут же впадал в панику, что не смогу дотерпеть до следующего получаса открытых дверей. Обращаться к медбратьям —(в железе связки каждого из них болтался вожделенный ключ)— не имело смысла из-за их неизменной отповеди: «Отъебись! В туалет нельзя, там полы помыты».
Чтобы не огрести всей, вразумляюще-увесистой, связкой по голове, правильнее было отъебтись.
Однажды, доведённый до отчаяния, я попытался незаметно помочиться в раковину торцевой стены в конце коридора, чей кран всё равно не работал, но получил удар по рёбрам от прикрытого, который частенько курил там втихаря, любуясь высохшим фаянсом вроде как фонтаном в парке, который на ремонте.
В ходе другого кризиса, преодолевая стыд, я обратился к пожилой медсестре, с ключами на поясе, в попытке поделикатнее объяснить свою нужду и бедственное положение.
Довольно продолжительное время, она не могла понять моё описательное бормотание об ощущениях в области мочевого пузыря, но затем открыла душ и, указуя на трап слива, молвила: «Сцы тута».
Недаром в Царской армии их звали сёстрами милосердия…