КПД #23:
Отклонение Предложения
Наружно, здание следовало стилю возрождения пирамидальной архитектуры Вавилона. И недра его первого этажа, лишённые окон и дверей открытых — напрямую — в изменчиво пульсирующий шум машинно-пешеходной толчеи и суматохи, не просто сглаживали, но подменяли его тем безмолвием, что заполняет штольни шахты, заброшенной лет сто или пятьсот назад. Не допускалась внутрь и визуальная, присущих уличному коловращению, мельтешня.
Предоставленные самим себе, недра сотворили свой, особный режим температуры и автономную тональность освещения, с тем ускользающе характерным отсветом илистого дна в глубоком, но без чрезмерности, водоёме.
Касаемо температуры, Герасим Никодимычу оно как-то, можно даже сказать, фиолетово.
Из одежд окружающих, как и из собственного пальтеца, несложно вывести умозаключение, что где-то там — снаружи — уже определённо осень или, возможно, даже и зимы начало. Однако проявляя осмотрительность во избежание необоснованно резких движений, тут не взопреешь, пусть хоть и в пальто.
Другое дело освещённость, с этим, увы, — да; она здесь тускловато-скудновата, чем и причиняет Герасим Никодимычу необходимость в стискивании век, что, в свою очередь, выкорёживает из его лица страждущую рожу хронически закоренелого астигмато-миопика.
Потому что он пишет. Стоя...
А деться некуда, у него нет выбора более комфортных вариантов, он просто вынужден идти на поводу у предмета мебели, не предусматривающего пользование им в сидячей позе. Отнюдь!
Своим ростом стол не уступит высоте конторок для писчебумажного труда банковских клерков из эпохи Диккенса и предродовых схваток Российского капитализма.
Вместе с тем, столешница хранит горизонтальность положения, чем она круто отличается (и в этом её плюс) от уклонистых столешниц для писарей-стоеписцев позапрошлого столетия.
Не говоря уж о её привольной шири и длине, что позволяет Герасим Никодимычу раздвинуть локти в стороны сколько душе угодно, лишь бы удобнее писалось. Однако всё так же стоя.
Пишет он ручкой в стиле макательного ретро. Кто бы мог подумать, что где-то до сих пор встречаются подобные реликвии былого!
Однако – да, в руке его ручка с пёрышком, хоть весь цивилизованный мир давным-давно приучен писать шариковыми, на привязи чем-нибудь эластично-гибким к чему-нибудь стационарно-неподвижному в интерьере общественного места, где что-то таки надо написать. Или хотя бы расписаться...
Для пёрышка тут предусмотрена пара чернильниц в общем для обеих чёрно-пластмассовом приборе увесистого вида, по центру высокого стола, чей край столешницы Герасим Никодимыч ощущает рёбрами грудной клетки, через своё пальто.
Он выбрал правую для своих обмаков, даже в макании он однолюб.
Вторая из чернильниц осталась не у дел, до появления желающих уткнуться в потусторонний край широкого стола, откуда ближе взять вторую ручку, что выжидающе лежит, словно наживка в насторожённом капкане, вдоль ручечной выемки прибора, по ту сторону чернильниц, которых в нём ровно две...
Лично его, пойманного, как-то особо умиляет вот эта поволока, с прозеленью, что плёночно подёрнула верхний слой чернил, налитых в правую чернильницу, как, впрочем, и в левую тоже. Но туда он не макает, нет, она оставлена нетронутой, поволока в ней не взломана на мелкие чешуйки плавучей зелени над тихим чёрным омутом в приборе.
Макать приходится внимательно, не тыча аж до дна, поскольку чернил туда налито слишком чересчур. И, чтобы не запачкать себе пальцы, он проявляет осторожность, увлажняя пёрышко для торопливых строк на обороте очередного телеграфного бланка, в помещении Международной телефонной и телеграфной связи киевского Главпочтамта...
. . .
Даже прижмуренными от напряжённости глазами, ему никак не получается увидеть, что именно выводит ручка пёрышком, там, в расплывчато чернильных закорючках, но ему слышно самого себя, свои отрывистые пояснения собственной руке, чтобы передавала эстафету дальше:
– ...это элементарно, Ватсон...18 галер вышли из порта Ла Рошель в неизвестном направлении… курс флотилии затерялся в неспешной зыби волн, что смыли все следы её маршрута до лиссабонской гавани…
Исписанные бланки, Герасим Никодимыч складывает пополам, не слишком аккуратно, и набивает ими левый карман пальто, уже достаточно припухший.
От явной непривычности объёма, карман недоуменно приподнял суконный клапан по-над своей прямой прорезью и тот теперь топорщится насторону, словно в какой-то мере ухо озадаченного пса.
А что, скажи на милость, остаётся делать, коль скоро (и уже на целую четверть часа с гаком) Герасим Никодимыч оказался прищученным его персональной Музой, прямо здесь, на Главпочтамте?..
Невидимая никому, даже и её верному подельнику по творчеству, она такая навязчивая, не терпит прекословий, и обращается с ним, будто он какой-то инструмент. Не симфонический, а скорей всего, слесарный... чуть ли не сантехнический. Вот до чего обидное порою возникает впечатление.
Хорошо хоть бланки подвернулись на горизонтальной плокости стола, возле чёрной штампованной пластмассы в виде пары чернильниц, в центре...
– Но что же применили упаковкой? Той сувенирной голове? А?.. Вот это уж — чёрт его знает...
– Не беспокойся, ту его запчасть в саван закатали, который уж истлел х3 когда.
Герасим Никодимыч ухватился за карман пальто:
– Вы подглядывали?
– Какие подглядки в аудиокнигу, чудак-человек?
По-прежнему сжимая ручку, он всё же прекратил жмуриться, чтобы всмотреться в нежданного собеседника по ту сторону разделяющей их столешницы.
На людях его близорукость не сказывалась, и он довольно ясно различал плечистого субъекта в шляпе, упёршего свой взгляд в машинку — миниатюрная детская игрушка из тех, что начинающие отцы дарят своим первенцам, чтоб и самим, краями, поиграться, восполняя недополученное в своём персональном детстве, — которая игриво покатывалась по жёлтому лоснящемуся лаку, туда-сюда, под пальцем, умело ласкающим её капот.
– Мы знакомы? – спросил Герасим Никодимыч, отчётлива предчувствуя, что нет.
Глаза незнакомца, со вздохом, оторвались от игрушки, и (довольно заторможено) двинулись вверх — достичь контакта с ожидающим их взглядом вопросившего.
Они слились, но лишь отчасти: правый глаз субъекта остался отвечать на взгляд Герасим Никодимыча, но левый, не задерживаясь, продолжил скольжение вверх и несколько левее.
– Муся? – строго выговорил потусторонний застольник невидимо кому, – делать больше нечего? Пристаёшь к пожилым людям, как будто мало тебе всяких патлатиков.
Герасим Никодимыч продолжал заворожённо вглядываться в чёрную дырку зрачка оставшегося глаза, чья радужка, выцветше-небесного цвета, делала его ещё острее — до колючести.
Ему вдруг стало нечего писать, хотя, буквально только что, рука его насилу поспевала за диктующим бормотанием его же голоса.
Он виновато опустил ручку в продольную бороздку в чёрном прямоугольнике пластмассы, со своей стороны от чернильниц.
Должно быть, как раз эта прозелень поверх призывной поволоки, что стягивала тугой плёночностью самый верх чернил, и побудила его извести стопку бланков...
Но пара штук таки ещё осталась, как два, прилипшие к асфальту, осенние листочка... Всего два, сиротливо невостребованные, в жирных шапках «телеграмма», с линиями для разборчивой вставки адреса: гор., обл., фио. Однако заполнять их оборот ему вдруг не находилось чем…
. . .
Но наконец, два глаза, спараллелившись, сошлись, чтобы совместными усилиями неощутимо просканировать его опавшее, уже невдохновенное лицо.
Совместный, сдвоенный взгляд глаз по его чертам, казалось, чуть вминает их и, продвигаясь дальше, оставляет буруны, подобно кораблю на глади штиля за кормой, прежде, чем те вновь сгладятся, уж сами по себе.
И вместе с тем инспекцию лица Герасим Никодимыча отличала неощутимость лучей Рентгена. Такая безболезненность невольно приводила на память дежурную фразу царя Петра Великого, которой тот обычно привечал новоиспечённых (его же руками) графьёв и генералов: «Я вас блядей насквозь вижу!»
– Ах, полноте! Это не про вас, вы не такой, я знаю,– заверил голос, резко контрастируя своею мягкостью колким глазам. Звучание обволакивало, исподволь, полным пониманием, что редко встретишь в наш сурово-торопыжный век.
– Кто вы? – в тон ему, выдохнулось у Герасим Никодимыча.
– Олег Чертогов, он же О. Чертогов, а для друзей просто… однако межу нами до этого не дойдёт.
Зачем-то пощупав уже ненужную припухлость кармана, Герасим Никодимыч огляделся в просторном,но замкнутом пространстве помещении, что оказалось довольно непустым. Ну вот уж нет!
Хотя толкучкой не назвать, но что им надо — всем этим бесцельно (гхм, но как знать?) скользящим, ну или, во всяком случае, прохаживающимся, чересчур неспешно, фигурам?
Или взять вон тех, статичных, что всматриваются в него из-за стекла в кофро-компактных шкафо-будках, блестя глазами поверх крупно-белой цифири на каждой?
Друг с другом, накопившиеся (невесть откуда и когда) посетители, казалось, не общались, и даже те, за стёклами дверей, не говорили ничего в трубки международных телефонов, а продолжали прилипчиво смотреть на него из будочного полумрака, как будто ждали. Но чего? И от него ли?..
Ведь что, в конце концов, он может дать им? И отчего вдруг все они — Африканцы? Несмотря на свои куртки и пальто, а тот, вон там, и вовсе в шубе.
– Это студенты? – вопросил он у Олега.
– Как я папа римский, – последовал неопределённый ответ.
– Извините, мне подумалось… может из университета.
– Мы все засосаны трясиной университета жизни, каждый — своего, безвылазно.
При всей оракульности тона, в нём ощущалась некая издёвка с примесью иронии, неизвестно в чей адрес, но несомненно — тёмного пошиба.
Герасим Никодимыч оторопело пригляделся к лицу под шляпой.
Как мог он не заметить сразу вот эту хамовитую ухмылку лишь только с виду дружелюбного лица?..
Страшась услышать то, что он услышит, но и не в силах более терпеть свои невысказанные опасения, он спросил:
– Но кто вы по профессии?
– Ну наконец-то! А то всё жду-жду: приступим или нет когда-нибудь?. Я — тот, кто зла желает, но получается, как всегда, одно добро… Мы поняли друг друга? Ну, в смысле, на одной волне?
– Теперь уже вполне, совсем, конечно да.
– Ну и лады… И сразу — к делу: мне нужен писарь, хозяйство разветвлённое, необходим учёт. Как говорится — глаз да глаз; у вас же явно склонность в этом направлении. – Один из зрачков перебежал к письменным принадлежностям на разделявшем их столе:
– Составим контракт, вон и бумага завалялась, даже две. Нетроганные, – в голос закралось сулящее, понятное им обоим — нечто.
Ещё ни разу в жизни Герасим Никодимыча так внаглую не соблазняли, он постарался скрыть внутренний вздрог перед настолько обнажённым искушением.
– Я думал вам привычнее на пергаменте, – ответил он оттягивая время, но вдруг решившись, проговорил, вернее вырвалось само, не спрашивая позволенья. – Нет.
– Два раза предлагать не стану, не та контора, сами понимаете. Однако из гуманных побуждений, предупреждаю, там, – от правой из его кистей, возложенных на столешницу в позе расслабленных кулаков, подпрыгнул большой палец, указывая вертикально вверх, однако это направление не задевало выбритой щеки говорящего.
Он, критически, сверил азимут торчания с невидимым Герасим Никодимычу пеленгом, затем, раз-другой, чуть изменил позицию верхней фаланги, но всякий раз неодобрительно подёргивал чисто выбритой и всё так же незадетой кожей, а в заключение, опрокинул кисть запястьем книзу.
Палец остался торчать, не втягиваясь, но теперь уже указывал на соседний кулак, в его по-прежнему расслабленной вальяжности:
– Там принято решение перекрыть вентиль вашей персональной трубы.
– Как перекрыть! – вскричал Герасим Никодимыч, как видно, слишком громко.
Чернокожая тусовка безмолвных фигур замерла, плоскости лиц развернулись в сторону стола переговоров.
За герметично захлопнутой дверью ближайшей будки, две светлокожие ладони распятернённо втиснулись в стекло, изнутри, по обе стороны лица сосредоточенного в общий со всеми фокус. Оно не прижималось даже носом, лишь поменяло цвет, с фиолетового на выжидающе лиловый, под флуоресцентно мертвенным мерцанием лампы с потолка.
– Как перекрыть? – пресёкшимся шёпотом вскричал он снова. – За что?
– Им виднее, – с деланным безразличием отвечал О. Чертогов, – могу предположить лишь, — слишком много бочек изволите катать не на кого нада, а те помолились, — куда следует.
Исчезнувшая было машинка вновь возникла на лакогладкой поверхности стола, из ниоткуда, и принялась кратко покатываться, туда-сюда, между стоящим кулаком и лежащим пальцем, но без малейших к ней прикосновений.
– Но как же? Ведь Майа Будду ещё не родила…
– Самоцитирование? Бесполезно. Найдутся акушеры и без вас.
– И мне уже так мало буковок осталось... – побелевшие в растерянности губы пытались отыскать хотя б малейший довод… Увы, безрезультатно...
– Да бросьте! Алфавит не аргумент, к тому же знаете вы его до Х, не дальше, не удосужились как надо зазубрить.
– Ч! Ш! – отчаянно, но всё также шёпотом воскликнул он, оторопев от несвойственной ему храбрости, и изумляясь столь высокой планке нежданно достигнутых глубин.
Олег сдержал зевок:
– На знаках всё равно скапутитесь, этих порогов ещё никто не одолел.
Озвученная истина безжалостно накрыла Герасима Никодимыча своей неоспоримостью:
– А… вентиль перекрыть… скажите… это больно?
– Спросите у Жерара Дюпардье.
– Может у Алена Делона? – попытался поправить Герасим Никодимыч.
– Да хоть у Джека Кеворкяна, – раздражённо отозвался Олег ЧертОгов (или ЧЁртогов? черт их разберёт) и, с приятно хрустким щёлком, подмигнул тем, что выглядело правым в его паре глаз…
Со стола уютно заурчал мотор кабриолета. Приглушенно роскошный, прощальный звук…
Или это Порш?
Герасим Никодимыч различал всего лишь три марки: «волгу», «запик», «жигули».
. . .
Не поднимая глаз к опустевшему краю напротив, он скользнул рукой во внутренний карман подкладки на груди пальто, достать свой анти-ковидный намордник, который, за все волны пан-лохотрона, ни разу не сменял.
Посерело крапчатой пылью, въевшейся в когда-то нежную голубизну, маска не скрывала факт пользования ею уж который год, отягчая обстоятельство ещё и заскорузлостью, в определённых местах…
Однако же порою приносила облегчающее ощущение нивелирующей одинаковости и сопряжённости с общей массой...
Правда, в последнее время на него опять начинали оглядываться… И в этом зачреватилось очередное отставание от изменчивых требований текущего момента общественной жизни...
Какой дальнейший эксперимент над глобализованным человечеством вынашивается в лабораториях якобы Билла якобы Гейтса?
Потерянной походкой, он сделал шаг между собой и урной на полу, и уронил в неё комочек ткани. А затем, всё ускоряясь, начал выгружать туда же испорченные бланки из кармана.
Они противились, пытались уцепиться за прикарманное сукно, но он безжалостно продолжал — вон! все вон пошли!..
...до окончательной, непоправимой пустоты мешочка под клапаном…
Африканцы смотрели молча, карими глазами. Ни одного голубого?
А сколько бы, потенциально, могло бы от них Пушкиных родиться, впоследствии, если бы приехали в эпоху Петра Первого, а не нынче, когда всё так гадательно…
Не оглядываясь на переполнившие урну (не избирательную) листки бумаги (не пергамента), потерянно шаткой походкой Акакия Акакиевича в роли этого… ну как его (он удручённо прищёлкивал пальцами, в надежде вот-вот вспомнить имя грёбаного Васильева, который же ещё Спартака танцевал в заглавной роли), брёл Герасим Никодимыч к выходу, сквозь строй Афро-Африканских взглядов, загадочно необъяснимых, как и Славянская душа, и приговаривал сам себе голосом лишённым всякой живости:
– Thou talkst of nothing! ...talkst of nothing!