Когда Панченко — даже не глянув, что может кому-то череп развалить — швырнул чугунный радиатор из четырёх секций в окно с четвёртого этажа, вроде как просто от нехер делать, его прикол, по сути, имел под собой достаточно здраво обоснованную подоплёку. Этой демонстрацией грома с ясного неба, собственного изготовления, он посигналил всем, кого это может касаться, что яйца ветерана-блатного вполне даже очень ещё волосаты, а под его кепкой-восьмиклинкой с пипочкой (любимый фасон блатняков конца пятидесятых), он всё ещё достаточно ёбнутый резвак.
Сигнал был адресован, в первую очередь, мастеру, который рисовал его наряды на исполнение работ, а также главному механику, который те наряды принимал и подписывал, для последующего начисления зарплаты, чтобы Панченкe было, на что начинать новую, честную жизнь. C очередного чистого листа. Да и пора уж, как никак мужику пятьдесят стукнуло. И ему ни с какого боку не щемило, что, после повторной ходки в Ромны, мне уже и близко не светит должность посещающего от лица профкома СМП-615.
Эту, поначалу довольно хаотичную, должность я сумел довести до безукоризненного совершенства. Забылись времена растерянного хлопанья глазами, когда кто-то из грузчиков или плотников, вернувшись в трудовой строй после пары дней парковки в железнодорожной больнице, делился громогласными упрёками, что он остался обойдённо-непосещённым, тогда как ни один из нашей бригады каменщиков не остаётся неутешенным.
Но я-то при чём? Их бригадир мне не докладывает!
Проблеме нашлось радикальное решение — после каждого рабочего дня, я звонил по телефону-автомату с вокзальной площади, в больничную регистратуру: а не поступал ли к вам кто-то из наших? Они, кстати, быстро втянулись и, уже без уточнений типа «а наши это кто?», чётко выдавали информацию на хворых из СМП-615, даже про аборты, которые меня никак не касались, поскольку пациенток в тот же день отправляли домой.
Затем встал вопрос калибровки использования трёх рублей, выделяемых профсоюзом на посещение госпитализированного сотрудника. Как потратить эту сумму, чтобы каждый страждущий получал равную меру утешения, при любой разнице по его/её возрасту, полу и прочим наклонностям?
Не сразу, но и эта сложность получила надлежащее и — без ложной скромности следует признать — сверх-чёткое решение. Один рубль тратился на питьё — неизменные три бутылки: одно пиво, один лимонад, один кефир. Тебе не нравится пиво? Отдай соседям по палате.
Пирожные, зефиры и/или прочие сладости покупались на второй рубль. Для траты третьего, заключительного рубля совершался визит на вокзал, чтобы выбрать с широкого прилавка СОЮЗПЕЧАТЬ, рядом с дверью ресторана, всегда популярный сатирический журнала "Перець" с картинками, Конотопскую городскую газету "Советское Знамя" (на местном Украинском — «Прапорець» или, как его ласково именовал мой отец «наш брехунок»), и пару центральных периодических изданий, на копейки сдачи. С вокзала, с полной обоймой пакета-утешителя, я отправлялся в больницу.
Трения возникали позже, при сдаче отчёта для возмещения мне трёх рублей профсоюзом. «Босс» Слаушевский буквально в штыки встречал упоминание бутылки пива в документе. (Профсоюз и пиво две вещи несовместные… ну как бы… или как?) Затем, в виде компромисса, я предложил ему самому составлять доклад, а я подпишу, что угодно.
И теперь этой (безукоризненно сбалансированной) системе осталось жить лишь до отчётно-выборного собрания профсоюза СМП-615, в конце ноября. Но, тем не менее, я успел накормить Панченко вафлями...
Приняв из телефонной трубки доклад регистратуры, что у них имеется некий Панченко из СМП-615, я понял, что откладывать нельзя, мне ни к чему риск скоропостижной выписки.
Прежде всего, я купил ему вафли. Потом снова вафли. И опять-таки — вафли, на весь усладительный рубль, в разных обёртках, из разных магазинов...
~ ~ ~
Кратко взглянув через плечо на размытое отражение нас двоих в чёрном предзимнем мраке за окном без решёток, я похвалил интерьер больничного холла. Целлофановый пакет в моей руке издал мягко зазывное «дзиньк», когда я протянул его пациенту. Он не мог не взять, не глядя зная, как любой и каждый в СМП-615, что и пиво там...
Отчего я хохотал, как чокнутый, мотаясь тёмными задворками, срезая от магазина к магазину для покупки вафлей различных оттенков? Не берусь объяснить, но это был смех на выживание, до потери пульса, до жгучих слёз из глаз, до остановки в поисках опоры, чтобы не рухнуть в снег...
Пару дней спустя Лида, каменщица из нашей бригады, спросила меня, конфиденциально, в вагончике, с глазу на глаз: «Панченко посещал?»
— А то.
— Тоже пирожные?
— Не. Ему без вариантов — только вафли.
Она знала, что я никогда не вру, из принципа. Я замолчал и напрягся, потому что мне опять пришлось подавлять прилив необъяснимо беспричинного смеха.
Через минуту, Панченко зашёл за чем-то в наш вагончик. Аккуратно, взвешивая каждое слово, Лида его спросила, приходил ли я к нему с визитом.
— Да.
— С пакетом?
— Ну какие-то там газетки были. Я их даже и не читал.
Больше не было сказано ни слова. Остальные она излила дома, своему мужу Мыколе. Что он уже семейный человек и меньше пусть заглядывает в рот этому вафлеглоту Панченко...
~ ~ ~
Как-то не сразу я понял, почему бракоразводный процесс оставил неясное впечатление какой-то недовершённости. Чего-то ему не хватало.
(...отличительная черта моего тугодумия в том, что, в конце концов, мне всё же доходит то, о чём поначалу я даже и думать бы не подумал...)
Конечно! Этот народный судья и словом не обмолвился про алименты! Как будто я бездетный... Задача исправления судебной ошибки легла на мои плечи...
С декабря месяца я начал ежемесячно пересылать по 30 руб. на Красных партизан. Для этой цели, в день получки, я пользовался почтовым отделением напротив автовокзала.
Но поскольку ты была не единственным моим ребёнком, точно такую же сумму я отправлял и на Декабристов 13. «30 в Нежин, 30 в Конотоп» — на несколько лет стало моим финансовым образом жизни и самой повторяемой строчкой в записной книжке.
Почему именно такая сумма? Я не знаю. Вдвоём они составляли половину моего заработка. Из второй половины, помимо моих расходов на баню, стиральный порошок и гигиенические принадлежности, я иногда покупал книги и ежедневно обедал в столовых.
На первых порах, моя мать пыталась убедить меня, что Конотопскую «30» можно приносить на Декабристов 13 и отдавать из рук в руки, хотя ей эти деньги ни к чему, но я аргументировано отвечал, что мне так удобней.
От бригады, конечно, не укрылось, что я алиментщик — при моём принципе отвечать на прямые вопросы без увёрток, им достаточно было спросить: а чё эт я каждую получку заскакиваю на почту возле автовокзала? И некоторые каменщицы тоже задавали этот же вопрос: почему ровно 30 руб.?
Борясь с волной непонятно откуда и на кого нахлынувшей вдруг злости, я отвечал, что большего и не надо, и даже если моя зарплата составила бы 3,000 руб., «тридцатки» в Нежин и Конотоп так и остались бы «тридцатками».
Случались моменты, когда я не мог разослать алименты, и строчке «30 в Нежин, 30 в Конотоп» приходилось ждать пока наскребётся искомая сумма и, после отправления, корявая птичка замкнёт строку.
Временами, я высылал лишь 15 рублей в каждом направлении. Один такой период случился, когда я случайно подслушал разговор моей матери с моей сестрой Наташей. Они осуждали Иру за то, что продала мой овчинный полушубок и вырученные деньги оставила себе. Я, конечно же, замечал отсутствие своего полушубка, но понятия не имел, куда он делся, как, и почему.
Теперь, для реставрации репутации жены Цезаря, мне пришлось понизить алиментную планку до 15 рублей, пока не набрались 90 руб...
Я отвёз деньги в Нежин, и, в почтовом отделении на Красных Партизан, попросил случайную посетительницу заполнить адрес, на бланке почтового перевода, под мою диктовку. В отведённом на бланке месте для сообщений личного характера, я написал, с корявым наклоном влево, «за кожух».
Почему 90 рублей? Ну, рыночная цена нового овчинного кожуха с длинными полами составляла 120 рублей. Мой был короткий и ещё с Объекта, остальное чистая Арифметика.
Получив такой крупный перевод, моя мать порывалась спросить меня о чём-то, но на тот момент я уже не разговаривал со своими родителями, так что спрашивать тупо молчащего меня «за кожух» не имело смысла.
(...тут будет нелишне отметить, что мудрость посторонних не делает нас умнее. В одном из своих рассказов, повествуя о молодом человеке, который прекратил общаться с родителями, Моэм замечает, что, в этом суровом и враждебном мире, люди всегда исхитряются найти способ сделать своё положение ещё хуже.
Я огласился с мудростью высказывания, но не воспользовался им. Потребовалось десять лет разлуки (четыре из которых пришлись на полномасштабную войну), чтобы, приехав на побывку в Конотоп, я снова начал разговаривать со своими родителями.
И мне приятно было выговаривать «мама», «папа». Только приятность эта как бы обволакивалась слоем войлока, не давая прочувствовать её, как будто я обращался не к своим родителям; или это не совсем я говорил с ними. Наверное, с отвычки, а может потому, что слишком все мы изменились, к тому времени...)