Кенон О'Хенлон положил Святое Писание обратно в святильницу и хор запел Laudate Dominum omnes gentesна латыни: "восславим Господа всем миром", и потом он запер крышку святильницы, потому что служба окончилась, и отец Конрой подал ему его шляпу, чтоб одел, и злюка-кошка Эди спросила идёт она, в конце концов, или нет, а Джеки Кэфри крикнул.
— О, смотри, Кисси!
И все они посмотрели, наверно, то была зарница, но Томми тоже видел там – за церковью над деревьями: синее, а потом зелёное и малиновое.
— Это фейерверк,– сказал Кисси Кэфри.
И они побежали по пляжу, всей гурьбой, к такому месту, где дома и церковь не будут закрывать вида, Эди с колясочкой и маленьким Бодменом, и Кисси, ухватив и Томми и Джеки за руки, чтоб не попадали на бегу.
— Идём же, Герти,– позвала Кисси.– Это фейерверк на базаре.
Но Герти была непреклонна. Уж она-то не побежит собачкой откуда свистнут. Пусть себе носятся как угорелые, а она может и посидеть, и ответила, что ей и отсюда видно. Пристальный взгляд обращенных к ней глаз, наполнял её вибрирующими пульсациями. На какой-то миг она ответила на его взгляд, всмотрелась и – ей всё стало ясно. Добела раскалённая страсть бушевала в этом лице, безмолвная, как могила, страсть, которая приковала её к нему. Наконец-то, они остались одни, и некому теперь подглядывать и делать замечания, и она чувствовала, что на такого можно положиться до конца дней – надёжный человек чести, мужчина несгибаемого благородства до кончиков ногтей. Его руки и лицо ходили ходуном, и её охватил трепет. Откинувшись далеко назад, она задрала голову и подняла глаза вверх, на фейерверк, и охватила руками своё колено, чтоб не опрокинуться, и никто, кроме них двоих, не знал и не видел, что тем самым она приоткрыла грациозные, прекрасно сложенные ножки, наливные, мягкие, нежно округлые, и ей словно даже послышалось биение его сердца, его хриплое дыхание, потому что она знала про страстность таких пылких мужчин, с тех пор, как Берта Сапл по секрету, взяв с неё страшную клятву, что никогда никому ни за что, рассказала ей про ихнего жильца, джентльмена из Комиссии по Перенаселённости, у которого были вырезки фотографий из газет, ну, там красотки-танцовщицы из кабаре с ногами выше головы, так она говорила, что он иногда занимается бесстыдством (ты ж понимаешь) в постели. Но тут сейчас совсем другое, потому что всё по-другому, и ей даже почудилось как он оборачивает к себе её лицо, чтобы прильнуть его красивыми губами в первом стремительно-обжигающем прикосновении. И это не так уж и предосудительно, что, пока ты не замужем, иногда занимаешься этим, и всё-таки нужны священики-женщины, которые поймут тебя без долгих пояснений, вон и у Кисси Кэфри тоже в глазах порой бывает этот застывший млеющий взгляд, значит и она, дорогуша, туда же, и Винни Рипинхем, что балдеет от фоток актёров, а тут ещё у неё дела на подходе.
И Джеки Кэфри закричала, что вон ещё – смотрите! – и она отклонилась назад, а подвязки на ней были голубые, под цвет её прозрачных, и все тоже увидели и закричали: - ещё! вон ещё! смотри! - и она отклонилась назад, дальше некуда, и что-то неразличимое металось в воздухе, размытый тёмный силуэт, туда-сюда. И тут она увидела длинную римскую свечу, подымавшуюся над деревьями всё выше и выше, и, в напряженном затишьи, у всех перехватило дух от возбужденья, пока та устремлялась ввысь, заставляя её отклониться всё дальше и дальше назад, чтоб проследить взлёт вверх, так высоко, почти не видно, и по лицу её разлился божественный, пленительный румянец от напряжения спины, а ему открылся вид и на другие её вещи тоже, муслиновые панталончики (эта ткань ласкает кожу) куда лучше других, и зелёные рейтузы, по четыре и одиннадцать, потому что эти беленькие, и она раскрыла всё перед ним и видела как он смотрит, а потом та взмыла до того высоко, что на миг исчезла из виду, и она вся трепетала, так далеко запрокинувшись назад, а он имел полный обзор, намного выше её коленей, куда ещё никому и никогда, даже заходя в воду, и она нисколечко не стыдилась, а он и подавно, уже совсем воткрытую уставясь на такой откровенный показ, не в силах противиться притягательности полуотдающейся, как у тех бесстыжих танцовщиц, что вскидывают перед джентльменами юбки, и всё смотрел, смотрел. Ей почудилось будто она позвала его – задыхаясь, вскинув белоснежные нежные руки, ну, приди же, прижмись губами к этому белому лбу – призывным стоном юной девичьей любви, тем лёгким сдавленным вскриком, что звенит за веком век. И тут взвившаяся ракета разорвалась – О! – слепяще лопнула римская свеча, обернувшись яркой буквой О, и все вскрикнули: – О! О! – от восторга, и тут же хлынул ливень золотистых прядей и они рассыпались, и - ах! - превратились в зеленовато-влажные звезды и ниспадали мягко помигивая, О, как хорошо! О, так неспешно, сладостно, нежно. И растаяли все, как роса, в сером воздухе: и всё стихло. Ах! Она взглянула на него и поспешно подалась вперед, выразив благопристойный протест и лёгкий упрек быстрым взглядом, от которого он покраснел словно девушка.
Привалившись спиной к высокому камню, Леопольд Цвейт (это был он) стоял молча, потупив голову пред взглядом этих юных чистосердечных глаз. Ах, подлец! Опять за старое? Чем, спрашивается, ответил скотина на зов чистой незапятнанной души? Поступил как последний хам. Да как он мог – единственный из всех мужчин! Но в этих глазах таился нескончаемый запас милосердия и всепрощения, даже и для него, со всеми его ошибками и грехами, и рукоблудством. Расскажет ли девушка? Нет, тысячу раз нет. Это останется их общей тайной. Только между ними, оставшимися наедине, под покровом сумерек, и никто не прознает, не растрезвонит – никто не видал, кроме, разве что, летучей мышки, что так мягко пронизывает сумрак – туда-сюда, но летучие мышки не болтливы.