автограф
     пускай с моею мордою
   печатных книжек нет,
  вот эта подпись гордая
есть мой автопортрет

великие творения
                   былого

:авторский
сайт
графомана

рукописи не горят !.. ...в интернете ...   

4
Сила Противодействия

В своём рюкзаке Гели Трипинг несёт несколько ногтевых обрезков с пальцев ног Чичерина, седеющую волосинку, кусочек простыни со следом его спермы, всё увязано в белый шёлковый платок, рядом с куском корня Адама и Евы и буханкой хлеба испечённого из пшеницы, которую она прикатила голой и смолола против солнца. Она перестала пасти своих жаб на ведьмовских склонах и передала свой белый посох другой ученице. И отправилась отыскать своего храброго Атиллу. На текущий день в Зоне наберётся добрая пара сот молодых женщин, сохнущих от любви к Чичерину, все пронырливы как лисы, но ни одна   упрямством не сравнится с Гели—и ни единой ведьмы среди них.

В полдень она приходит в деревенский дом с полом из синих и белых плиток на кухне, изысканный китайский фарфор в старинных тарелках развешанных по стенам как картины, и кресло-качалка. «У тебя его фото с собой?»– старуха протягивает ей жестяную армейскую миску с объедками её утреннего Bauernfrühstuck: «Я научу тебя заклятию».

– Иногда я могу вызывать его лицо в чашке с чаем. Но травы надо собирать очень внимательно. Я ещё не очень хороша в этом.

– Но ты влюблена. Технические приёмы всего лишь подмена этому, когда стареешь.

– Зачем не оставаться влюблённой всегда?

Две женщины наблюдают друг друга через солнечную кухню. Шкафчики со стеклянными дверцами сияют со стен. Жужжанье пчёл за окнами. Гели выходит накачать воды из колодца, и они заваривают земляничный чай. Но лицо Чичерина не появляется.

В ночь, когда чёрные выступили в свой великий переход, Норхаузен ощущался как мифический город под угрозой какого-то особенного разрушения—поглощение кристаллическим озером, лава с неба… на один вечер, чувство сбережённости пропало. Чёрные, подобно ракетам в Миттельверке, давали Нордхаузену преемственность. Теперь чёрные ушли: Гели знает, что они идут курсом лобового столкновения с Чичериным. Она не хочет дуэлей. Пусть университетские юнцы дерутся на дуэлях. Она хочет своего седеющего стального варвара живым. Ей невыносима мысль, что она, быть может, уже прикоснулась, ощутила его иссечённые шрамами и историями руки, в последний раз.

Позади, подталкивая её, сонливость города, а ночью—странными канареечными ночами Гарца (где барыги канарейщики колют птичкам-самочкам мужские гормоны, чтоб те щебетали достаточно долго пока их продадут лохам, что оккупируют Зону)—тут слишком всё переполняется заклятьями, соперничеством ведьм, политикой их шабашей… она знает, что волшебство не в этом. Ведьмо-Штадт, с его святыми горами с кругами покосов по всем их зелёным лицам рядом с козочками на привязи, превратился просто в ещё одну столицу, занятую исключительно управлением—такое же чувство как среди верхушек музыкальных профсоюзов— никакой музыки, лишь стеклянно-кирпичные перегородки, плевательницы, домашние растения—не осталось практикующих ведьм. Ты либо приходишь на Студию Звукозаписи имея ввиду бюрократическую карьеру, либо избираешь мир. Есть два различных вида ведьм, и Гели принадлежит к Миро-избирающим.

Вот он Мир. На ней серые мужские штаны, закатанные до коленок, полощутся вокруг её ляжек, когда она проходит вдоль полей ржи… идёт, опустив голову, отводя волосы с глаз, часто. Иногда мимо проезжают солдаты, подвозят её. Она прислушивается к новостям про Чичерина, о переходе Schwarzkommando. Если чувствует, что можно, она даже и спросит про Чичерина. Разнообразие слухов изумляет её. Я не единственная кто его любит… хотя их любовь конечно дружеская, восхищённая, не сексуальная. Гели одна на всю Зону, кто любит его полностью. Чичерина, известного в некоторых кругах как «Красный Наркоман», вот-вот подвергнут чистке: прислан никто другой как правая рука самого Берии, зловещий Н. Рипов, лично.

Брехня, Чичерин давно мёртв, ты разве не слыхал, уже несколько месяцев как убит…

…его кем-то подменили, покуда проведут аресты остальных из его Блока…

... нет, он приезжал в Люнеберг неделю назад, мой кореш его раньше видел, точно он…

... он здорово похудел и выходит только с усиленной охраной. Не меньше двенадцати. В основном Азиаты…

... и среди них Иуда Искариот, как пить дать. Но верится с трудом. Двенадцать? Откуда столько людей, чтоб  он смог довериться? Особенно когда он ходит по краю…

– По какому краю?– Они трясутся в кузове 2½-тонного грузовика по очень зелёной волнистой местности… гроза раздувается немым пурпуром, с жёлтыми прожилками, позади них. Гели распивает вино с этим подразделением цинготных солдатиков, взвод подрывников, что целый день расчищали каналы. Они пахнут креозотом, болотной тиной, аммиаком от динамита.

– Ну ты знаешь какое у него задание.

– Ракеты?

– Не хотел бы я оказаться на его месте, вот и всё.

На гребне холма геодезическая партия восстанавливают разбитую дорогу. Один силуэт склонился, глядя в теодолит, другой держит рейку. Чуть в стороне от теодолитчика ещё один инженер стоит, раскинув руки в стороны, его голова поворачивается взглянуть вдоль каждой, затем руки сходятся вместе… если закрыть глаза, а руки натренированы двигаться сами собой, твои пальцы установятся под совершенно прямым углом к своей прежней позиции… Гели наблюдает это небольшое действо: оно благочестиво, грациозно, и она чувствует крест, который человек сделал в своём кругу зрения видимой земли… бессознательно мандала… это знак ей. Он указывает куда ей дальше. Уже вечером она видит коршуна летящего над болотами в том же направлении. Вечер золотисто-тёмен, уже ночь почти. Вокруг ни души и Пан очень близко. Гели участвовала в достаточно многих Шабашах, чтобы справиться—так она считает. Но куда синему укусу дьявола в ягодицу до вопля рвущегося в каменное эхо, где нет ни добра ни зла, в светящихся пространствах, куда Пан утащит её. Готова ли она к чему-то настолько реальному? Луна взошла. Она сидит сейчас на том месте, с которого увидала коршуна, в ожидании, ждёт чего-то, что придёт забрать её. Ты когда-нибудь ждал этого? Не зная извне оно придёт или изнутри? Окончательно отбросив бесполезное гаданье что может случиться… время от времени стирая всё в мозгу, чтобы держать его чистым для Посещения… да, разве не так это было? Вспомни, разве не ушёл ты украдкой из лагеря на минуту остаться с Тем, что чувствовал шевелящимся в земле вокруг… было равноденствие… зелёные равные ночи весны… ущелья раскрываются, на дне исходят паром фумаролы, пар тропической жизни там, словно зелень в горшке, резкая, нарко-пахучая, накидка запаха… людское сознание, искалечено убогое, деформированное, обречённое нечто, вот-вот родится. Это просто Мир до появления человека. Слишком яростно натянуты жилы в живом непрестанном потоке, чтобы люди когда-либо смогли разглядеть напрямую. Они различимы лишь умершими, в недвижных слоях, трансокаменелыми в нефть или уголь. При жизни, это являлось угрозой: было Титаном, зашкаливанием жизни настолько гремящей и безумной, такой зелёной короной вокруг тела Земли, что потребовалось внести некий прерыватель потока, прежде, чем Созданное взорвётся на куски. Тогда мы, увечные надсмотрщики, были посланы размножаться, господствовать. Божьи прерыватели, Мы. Контрреволюционеры. Наша миссия в том, чтоб поддерживать смерть. В том, как мы убиваем, в том, как мы умираем, в нашей уникальности среди Созданий. Вот в чём наше назначение, исторически, персонально. Строить с нуля до нынешнего статуса, как реакцию, почти настолько же сильную как жизнь, подавлять зелёное восстание. Но сильную лишь почти.

Всего только лишь почти, из-за уровня дезертирства. Какая-то часть продолжает перемётываться к Титанам каждый день, в их жажде к основотворению (как может плоть быть столь изменчивой и спотыкливой, не становясь вовеки менее прекрасной?), в покои Смерти из народных песен (пустые каменные коморы), прочь, сквозь, и вниз под сеть, вниз, вниз в ряды восстания.

Среди эха с колкими кромками, Титан ворочается глубоко внизу. Это присутствия, которых нам не положено видеть—бога ветров, бога холмов, бога закатов—от которых мы тренируем себя держаться подальше, не вглядываться, хотя немало кто из нас не слушаются, оставлять Их поразительные голоса за спиной, в сумерках на краю города и двигаться в вечно нараспах плаще своей ночной прогулки пока

Вдруг Пан—прыжком—с лицом невыносимой красоты, прекрасный Змий, кольца его сплетаются в радугу небес—в несомненные кости страха—

Не иди домой средь ночи по пустым полям. Не заходи в лес в неверном свете, слишком позднем даже и днём—он ухватит тебя. Не сиди возле такого дерева, прижавшись щекой к его коре. Невозможно в этом лунном свете видеть мужского или женского ты пола сейчас. Твои волосы рассыпаются, серебряно белые. Твоё тело под серой тканью так явственно хрупко, осуждено на унижения снова и снова. Что если он проснётся, а тебя нет. Он теперь всегда одинаков, бодрствующим или спящим—он никогда не покидает одного единственного сна, где больше нет разницы между мирами. Танац и Маргрет были, наверное, его последней связью с прежним. Может поэтому они остались так надолго, в своём отчаянии, он хотел продержаться, он нуждался в них… но, взглядывая на них теперь, он больше их не видит, чаще всего. Они тоже теряют свою реальность, что привнесли сюда, как Готфрид утратил всю свою давно, отдав Блисеро. Теперь юноша продвигается от образа к образу, из комнаты в комнату, иногда вне действия, порой как часть его… что должен, он делает. У дня своя логика, свои потребности, ему никак не изменить этого, не уйти, не жить вне его пределов. Он беспомощен, он спеленат надёжно.

Это вопрос нескольких недель, и всё кончится, Германия проиграет Войну. Покуда что рутины неизменны. Юноша не может представить что-либо за последней капитуляцией. Если он и Блисеро разлучатся, что станет с течением дней?

Умрёт ли Блисеро, нет пожалуйста, не дай ему умереть... (Но он умрёт). «Ты переживёшь меня»,– шепчет он. Готфрид стоит на коленях у его ног, в собачьем ошейнике. Оба одеты в армейскую форму. Уже давно ни один из них не одевался женщиной. В эту ночь важно, чтобы оба они были мужчинами. «Ах, ты ж воображала, подлец эдакий...»

Это ещё какая-нибудь игра, наверное, ещё один повод для порки? Готфрид помалкивает. Когда Блисеро хочет услышать ответ, он так и говорит. Часто случается, что он просто хочет выговориться, и это может длиться часами. Никто вообще не разговаривал с Готфридом раньше, уж так получилось. Отец его только лишь командовал, оглашал приговоры, пустопорожние суждения. Мать была эмоциональной, великий поток любви, разочарованности, и тайного ужаса передался ему от неё, но, в сущности, они никогда не разговаривали. Это до того непривычно… он чувствует, что должен удерживать каждое слово, не потерять ни единого. Ему понятно, что Блисеро хочет отдать, не ожидая ничего взамен, отдать то, что любит. Он верит, что он всё ещё существует для Блисеро, даже если все остальные уже перестали, что в новом царстве, по которому они теперь продвигались, он был вторым из них, двух его обитателей. Это ли ожидается от него, что возьмёт его, примет. Семя Блисеро выплёскивается в отравленный навоз его кишечника… это пустая трата, да, бесполезность… но… как мужчина и женщина, совокупясь, сотрясаются до зубов своим приближением к вратам жизни, не чувствовал ли он нечто большее, более достойное поклонения, чем эти предуготовления для вхождения, стилизация, одежды для побоев без страстности, обычный трикотаж, бренный как шкурка змеи, привычные наручники и цепи взамен подчинения, которое он чувствует в своём сердце… всё становится театром, когда он приблизился к воротам того Другого Царства, ощутил гигантские белые сопла где-то внутри, невыразимые зверюги, замороженные добела, толкающие его прочь, гул мантии и коры тайны за пределами его убогой слышимости… должны быть эти тоже, любовники чьи гениталии посвящены дерьму, концовкам, к отчаянным ночам на улицах, когда связь выходит из-под личного контроля, продолжается или не удаётся, сборище падших—в акте смерти столько же, как и в акте жизни—или приговор остаться в одиночестве на ещё одну ночь...  Неужто они не будут допущены, обойдены? отвергнуты все?

Со своим приближением к этому, взятый внутрь снова и снова, Готфриду остаётся лишь держаться открытым, расслабить сфинктер своей души...

– А иногда я мечтаю найти край Света. Открыть, что есть край. Мой горный горечавка знал это всегда. Но мне далось так дорого.

Америка была краем света. Посланием Европе, величиной с континент, такого не пропустить. Европа нашла место для своего Царства Смерти, той особой Смерти изобретённой Западом. У дикарей были свои опустошённые регионы, Калахари, озёра такие туманные, что не различить другого берега. Но Европа пошла глубже—в одержимость, зависимость, прочь от всяких дикарских невинностей. Америка стала даром от невидимых сил, путь к возвращению. Но Европа отвергла его. Не это стало Изначальным Грехом Европы—последнее из наименований которого Современный Анализ—однако, Следующий Грех труднее замолить.

В Азию, Африку, Америндию, Океанию явилась Европа и установила там свою власть Анализа и Смерти. А что не получалось использовать убивала или переделывала. Со временем смерто-колонии набрались достаточно сил, чтобы вырваться. Но тяга быть империей, миссия к распространению смерти, структура её, сохранились. Теперь мы в заключительной фазе. Американская смерть явилась оккупировать Европу. Она научилась имперскому владычеству от своих прежних метрополий. Но нам теперь досталась лишь структура, никаких грандиозно радужных оперений, никаких заклёпок из золота, никаких эпических переходов через моря щелочи. Дикари других континентов, испорченные, но всё ещё оказывающие сопротивление во имя жизни, продолжили, несмотря ни на что… тогда как Смерть и Европа разделены как и прежде, любовь их не увенчалась браком. Смерть всего лишь только правит тут. Она никогда, по любви, не совокупилась...

Закончился ли один цикл и теперь готов начаться новый? Найдётся ли нам новый Край, наше новое Смертоцарство, на Луне? Мне снится громадная стеклянная сфера, порожняя, высоченная и очень далёкая… колонисты научились обходиться без воздуха, сплошь вакуум, внутри и снаружи... само собой, что людям уже нет возврата… все они мужчины. Есть способы вернуться, но до того усложнённые, настолько зависящие от милости языка, что пребывание обратно на Земле лишь временно, и никогда «реальное»… переходы оттуда опасны, шансы на неудачу неимоверно блестящи и глубоки... Весь путь к холодной сфере во власти Гравитации, с постоянным риском падения. Внутри колонии, десяток мужчин заиндевелой внешности, едва ли твёрдые, не более живые, чем воспоминания, ничего не потрогать… только их приблизительные образы, чёрно-белые фильмо-образы, зернистые, прерывистые год за обледенелым годом в белых широтах, в порожней колонии, с нечастыми визитами случайных, как и я...

Хотел бы я обрести всё это. Те люди однажды прошли через трагичный день—взмыв, огонь, отказ, кровь. События того дня, давно минувшего, сделали их изгнанниками навсегда… нет, они не были действительно астронавтами. Ещё здесь, они хотели нырнуть между мирами, в падение, поворот, достижение и лёт в странствиях изогнутых сквозь блеск, сквозь зимние ночи пространства—они мечтали о месте встречи, о номере на трапеции исполненном в одиночку, в стерильной грации, с полным пониманием, что никто никогда не увидит, что их любимые утрачены навеки...

Связи, на которые был ихрасчёт, всегда окажутся мимо на триллионы тёмных миль, на годы замёрзшего молчания. Но я хотел принести историю к тебе обратно. Я помню твой убаюкивающий шёпот с историями, что однажды мы будем жить на Луне… или тебе уже не до этого? Ты уже намного старше. Чувствуешь ли ты своим телом Насколько сильно я заразил тебя своим умиранием? Мне полагалось так: когда наступает тому время, думаю, всем нам полагается. Отцы носители вируса смерти, и сыновья заражены… и, чтобы инфекция была неизлечимой, Смерть в своём коварстве подстроила так, чтобы отец и сын были прекрасными друг для друга, как мужчина и женщина… о, Готфрид, да, конечно ты прекрасен для меня, но я умираю… я хочу пройти через это так честно насколько способен, а твоё бессмертие разрывает мне сердце—неужто ты не видишь почему я хочу разрушить это, о, эту глупую чистоту в твоих глазах… когда я вижу тебя на утренних и вечерних построениях, таким открытым, таким готовым вобрать мою болезнь и дать приют ей, приютить внутри твоей ни о чём не ведающей любви...

– Твоей любви,– он несколько раз кивает. Но глаза его слишком опасно расставлены между словами, безвозвратно остолбенев далеко от настоящего Готфрида, вдали от слабых, от незадачливых реальных запахов дыхания, за барьерами неподатливыми и ясными как лёд, и безнадёжными как бесповоротное течение Европейского времени...

– Я хочу вырваться—разорвать этот цикл заражения и смерти, хочу быть принятым в любовь: принятым так, что ты и я, и смерть, и жизнь, слились бы неразрывно, в сиянии, которым бы мы стали...

Готфрид стоит на коленях, немо, в ожидании. Блисеро смотрит на него. Глубоко: лицо белее, чем юноша когда-либо видел его. Сырой весенний ветер бьёт по брезенту их палатки. Близится закат. Через минуту Блисеро выходить для принятия вечерних докладов. Его руки рядом с горкой сигаретных окурков в подносе из столовой. Его близорукие ведьмацкие глаза, сквозь толстые линзы, возможно, смотрят в Готфридовы в самый первый раз. Готфрид не может отвести взгляд. Он знает, как-то, не до конца, что должен принять решение… что Блисеро ждёт чего-то от него… но решения всегда принимал Блисеро. Почему он вдруг спрашивает...

На этом-то всё и держится. Коридоры рутины, всё ещё достаточно обоснованной, всё ещё подгоняющей нас, в общем стаде, через время… железные ракеты ждут снаружи… родильный вскрик последней весны сорвался поверх залитых дождём миль Саксонии, обочины шоссе усеяны последними конвертами, разобранными запчастями, заклинившими подшипниками, гниющими носками и кальсонами, что отдают уже грибком и грязью. Если здесь остаётся ещё надежда для Готфрида, в этот хлещущий ветром момент, значит где-то ещё есть надежда. Сама по себе, сцена должна читаться как гадальная карта: что будет. Что бы ни случилось с тех пор с фигурами в ней обозначенными (черновой этюд заеложенно белым, армейским серым, сдержанно, как набросок на разрушенной стене) она сохранилась, хотя без названия и, как и Шут, не имеет общепризнанного значения в колоде.

* * * * * * *


 

стрелка вверхвверх-скок