автограф
     пускай с моею мордою
   печатных книжек нет,
  вот эта подпись гордая
есть мой автопортрет

Главы для                   
                   "Сромань-Сам!"

:авторский
сайт
графомана

рукописи не горят!.. ...в интернете ...   

Комплектующая #9: Обретение Избавления

В этом вагоне было, наверно, девушек за тридцать. Юля всех не пересчитывала, но точно уж не меньше. И ещё два жестяных ведра в разных концах теплушки, оба с крышками, но поверх переднего, по ходу поезда, стояла ещё и кружка.

Нечистоты выносили на станциях. Кто-нибудь из тридцати, кому крикнет охранник в длинной серой шинели и покажет пальцем на ведро. Потом другая выходила со вторым, пустым ведром, потому что вода в нём быстро кончалась, между станциями. После чего конвоир задвигал широкую дверь в правой стене вагона и снаружи звякал, запирая, литой железный крюк... А за дощатыми стенами обездвиженного вагона вскрикивали паровозные гудки и тревожаще громыхали мимо тяжкие составы...

К товарному поезду из теплушек и пассажирского вагона охраны их привели общей колонной из бывшей городской школы, куда поддатый дядька Митяй и страшный своею немотой Юрко привезли сдать её и Тимоху.

В спортзале оказалось много молодёжи, но девушек больше. Потом туда же вошли два Немца в фуражках и какой-то человек в шляпе. Он покричал поздравления, что им повезло и они увидят мир и прекрасную Германию.

Хлопцев отделили и, раздельными группами, юноши и девушки прошли через две пустые комнаты на первом этаже для скорого медицинского осмотра, а откуда уже общей, но всё так же разделённой колонной пришли на вокзал, где, перед ближней к нему платформой, их ожидал пустой состав.

Человек в шляпе помогал конвоирам распределить молодёжь по теплушкам. Когда широкая дверь, погромыхивая, прокатилась поперёк входа, стало темно, не так, что совсем, из-за маленького окошечка высоко в углу, но очень темно.

Снаружи резко лязгнуло железо запора и кто-то из девушек громко заплакала... Это было позавчера.

С тех пор они всё ехали и ехали. Холодно было, но не чересчур, потому что надышали. Останавливались редко, но надолго. В окошко ничего не разглядеть—слишком высоко— а вокруг только стены из досок и такие же полки, чтобы лежать покатом.

Под полом вагона постукивали колёса: тадах!. тадах!. тадах!. и он пошатывал, туда-сюда. Душно было, но если окошко открыть, то уже слишком холодно. Некоторые девушки продолжали плакать, иногда, но уже потихоньку.

За один день все уже перезнакомились, кого как зовут, и они откуда. Кроме одной, с которой невозможно говорить. Она на всё молчала, а если что-то спросишь – улыбалась одним углом рта.

Иногда она и неспрошенной улыбалась. Точно так же, одной половиной. В стену смотрит и улыбается, молча. И почти никогда не ложилась, сидит и шатается вместе с вагоном – тадах!. тадах!.

Она не была глухонемой и слышала, когда к ней заговаривали, но что-то произнести в ответ, хотя бы что-нибудь, не получалось, горло перехватывало спазмой и язык не шевелился.

Да и нечего ей сказать этим девчонкам какой и сама она была полгода назад. В прошлой жизни. Имя? Иногда всплывало, но оно не её, а той девчонки жившей полгода тому.

Так что всё, что ей оставалось – это просто сидеть с краю настила общей полки, плечом в дощатую стенку, с ногами опущенными в пол, а вагон потряхивал её всю, пошатывал туда-сюда, вызывая неосмысленно животную реакция тела на ритмичные толчки пола – тадах!. тадах!.

Полгода назад отец её, парторг завода, сказал, что ей тоже надо выехать в эвакуацию. Как вожак комсомольской организации в рабочем коллективе на предприятия Всесоюзного значения, она целиком разделяла и поддерживала правильность такого решения...

Колонна эвакуируемых, которые сидели на своих сундучках и чемоданах в каждом кузове двенадцати грузовиков-полуторок, наряду с ящиками заводского архива и особо нужных инструментов производства, много часов продвигалась под жарким солнцем, когда вдруг над самой головой пронеслись пара самолётов безостановочно строча пулемётами и сбросили бомбу или две.

Люди кричали, прыгали за борта остановившихся машин. Она побежала тоже, а тут из-за деревьев выехали танки и тоже стреляли по метнувшейся вспять толпе, а потом начали опрокидывать и подминать под себя грузовики на дороги.

Она лежала в поле, где перед этим споткнулась и упала, а танки её не заметили, когда пролязгали мимо к дороге с колонной, которая не смогла вывезти завод в эвакуацию…

Пару дней она пряталась в лесу, ела какие-то грибы, видела беспризорную корову, но та убежала.

Всё равно доить она не умела, да и не во что. Потом увидела в поле хуторок и пошла туда, но дойти не успела — по просёлочной дороге подкатил мотоцикл с коляской и в нём два Немца. Они что-то кричали ей, а она стояла с упавшим сердцем, не понимала, не шевелилась.

Они воспользовались ею там, на траве рядом с дорогой, совсем в двух шагах от хуторка. По очереди. Мотоцикл полевой жандармерии (она позже узнала, что это полевая жандармерия) стоял рядом, повернув морду с круглой фарой и рогами руля, и смотрел.

Потом они посадили её в коляску и отвезли в санаторий на окраине города…

Командование Вермахта не собиралось наступать ни на свои, ни на чужие грабли. Тем более, что ещё Бисмарк призывал учиться на промахах предыдущих дураков.

Опыт Первой Мировой войны показывал, что мужчины в униформе, подолгу пребывая в компании одних лишь мужчин в униформе, начинают пользоваться или использоваться другими мужчинами в униформе, что отрицательно сказывается на состоянии боевого духа и готовности без раздумий подставлять себя пулям, снарядам, огнемётам, бомбам, отравляющим газам…

Вести войну — это как руководить крупной корпорацией, для этого нужны, прежде всего, учёт и правильное распределение ресурсов. Тут нет мелочей – важно всё: и взвешенный рацион питания солдат, и своевременная смена обмундирования, и, в том числе, чтобы личный состав имел возможность совать свои члены в дыры предусмотренные для этого Господом Всемогущим...ja! meinen Herren, alles ist wichtig…

Командование Вермахта с бюрократичной педантичностью предписывало создание борделей для нижних чинов и офицеров (раздельных) в прифронтовой полосе любого театра военных действий, где отводимые на посменный отдых подразделения спускали бы пары естественной половой потребности нагнетаемые в ходе боевых действий как наступательного, так и оборонительного характера.

Соответствующие заведения с солдафонским юморком именовались «санаториями». В один из таких «санаториев» и привёз её патруль полевой жандармерии...

Наверное до войны тут и вправду был санаторий или дом отдыха. На территории вокруг двухэтажного здания имелась пара аллей и даже гипсовая девушка с веслом. Территорию обнесли спиралью ключей проволоки, реденько, и охранялся только шлагбаум на въезде, отмечать путевые листы водителей. Побег кого-либо из персонала по обслуживанию отдыхающих не предусматривался, с учётом их формы из ярких коротких халатиков без пуговиц, но с петельками и поясками, а так же дерматиновых тапочек.

Возглавлял здравоохранительное заведение унтер-офицер Шпильмастер, бывший счетовод банка во Франкфурте-на-Майне с большой лысиной и жизненным опытом. Своим служебным положением он не пользовался, панически остерегаясь подцепить венерическое заболевание, и потому сожительствовал со своей квартирной хозяйкой в городе, куда ему часто приходили письма от его супруги Эльзы Шпильмастер, на которые он отвечал с аккуратностью надёжного банковского служащего.

Его заместитель, тоже унтер-офицер, Мютце, требовала, чтобы её называли «фрау» и, фактически, заведовала всем, поскольку была профессионалкой в данной области, из портового города Гамбург.

Казарма небольшой охраны во флигеле на отшибе, два грузовика с водителями, днём приходили работники кухни из местных жителей – штат небольшой, но всё учтено..

Грузовики с брезентовым верхом привозили «отдыхающих» в 17.30 до 6.30 следующего утра. Моторы смолкали под окнами и из кузовов с привычной сноровкой выгружались солдаты в полевой форме, но без оружия и касок, задиристо окликая друг друга, полные радостной эйфории, что живы и пару дней не придётся внутренне вздрагивать от близких и дальних разрывов.

Стуча короткими сапогами, они валили в общий зал на первом этаже, где уже играл патефон и сидели девушки в халатиках, а унтер-офицер Мютце в строгом вечернем платье продавала шнапс местного производства в бутылках из Германии. Оплату она принимала и вещами, мелкими, цену которым устанавливала сама. За девушек платило министерство обороны.

Наскоро выпив, первая партия посетителей разбирали «медперсонал» по комнаткам (профессионалка Мютце заставляла девушек принять соответствующую заправку спиртным ещё когда машины урчали от шлагбаума к дому). Остальные военнослужащие оставались пить, петь с патефоном или без, похохатывать в ожидании своей очереди...

Сколько проходили через неё за ночь? Штук двадцать? Толстые, тощие, высокие, коротышки. У кого-то воняло изо рта, однако после третьего ничего уже не имело значения. Но не меньше пятнадцати.

Ничего не имело значения. В голове стоял гул, как в заводском цеху полном работающих станков. Неслышный, но плотный постоянный гул. Перед глазами вздрагивала стенка, туда-сюда, потому что если их закрыть, клиент мог ударить, от обиды, хотя не всякий.

Потом нужно было обтереться и сесть на кровати, а из комнаты не выходить, они являлись сами. Иногда вдвоём, хорошо если со шнапсом, после которого гул теплел.

Они садились с двух сторон, схватив за ляжку или титьку, болтали между собой, потом ставили её на коврик перед кроватью, расстёгивали свои ремни и, спустив штаны опускались рядом на колени, с двух сторон. Гул уплотнялся всё также беззвучно и становилось всё равно, что сзади не туда суёт, а передний больно дёргает уши, натягивая на свой. Потом он начинал покряхтывать, изливался и оседал на пятки своих сапог, и надо глотать, чтобы не обрызгать форму, а когда доходил второй, они вдвоём садились на кровать, закуривали, отглатывали из бутылки, нехотя переговаривались, пока она вяло валялась на боку у их ног на затоптанном коврике, опав обмякшей грудью в следы сапог на жёстком ворсе, с набрякшими в молочно-белой коже отметинами укусов и щипков, рядом с соска́ми, после любителей кончать под женский визг.

С рассветом, внизу орали команды—«лёс! лёс!»—и за окном заводились грузовики, чтобы вечером приехать снова, потому что это было предприятие конвейерного типа…

Утром старушки из местных сменяли постель изжиженную за ночь, девушки завтракали чаем с хлебом и спали до обеда в 15.30.

За общим столом на кухне они не разговаривали. Каждая слушала свой гул.

Молча выходили в зал, расчёсывались, чтоб Мютце не орала, молча садились на стулья, пока снова не позовут на кухню выпить «заправку», а в зале заводилась «Ich Wollt Ich Waer Ein Huhn...» под урчание подъезжающих грузовиков...

Щуплая чернявая девушка повесилась на пояске своего халатика в комнате. Унтер-офицер пожала плечами, но пояски у остальных не стала отбирать. Как профессионалка, она знала – такое бывает, но редко, не каждая сможет.

Грузовик «санатория» увёз отходы производства.

Если у девушек случалась менструация, Мютце орала «шайзе дрек!» и запирала их в комнатах до полуночи, под тех, которые уже так накачались, что им без разницы про состояние дыры и будут тупо додалбываться до победного «ууффф!».

Она потеряла счёт дням, ночным сменам, стёрлись имена людей из её прошлого, неясно всплывавших сквозь неслышный гул…

Один «отдыхающий» не стал ею пользоваться, говорил, что она его «швестер Ильзе», плакал, целовал ей руку и показывал незнакомую фотографию.

Когда в дверь стали стучать, он резко откликнулся, а перед уходом показал ей на пальцах, что «персонал» меняют каждый месяц, изношенные станки вывозят в поле и «ду-ду-ду!».

Она не знала, когда кончается этот «айн монат», но что-то заставило её убежать в то же утро через проволоку на заднем дворе, когда грузовики двинулись к шлагбауму. Она весь день пряталась в сарае разбитого дома на окраине, а ночью, чуть живая от переохлаждения, добрела постучать в дверь ближайшей хаты.

Открывшая ей женщина всё поняла по её виду, город-то небольшой.

Это была акушерка на пенсии, которая привела опытного гинеколога, тоже пенсионера. Он заставил её выпить спирт и лечь на кушетку, потом одел пенсне и что-то делал там у неё, а женщина помогала.

Потом он тоже выпил спирт, заплакал и ушёл. Вернулся недели через две, снова ночью, снять швы.

Ещё через неделю, когда женщина ушла на базар, она украла у неё самое негодящее платье, ватник и платок, две картошки и старые валенки, и ушла в город побольше…

Поезд остановился в поле. Конвоиры распахнули двери вагонов и что-то кричали, но Юля не знала по-Немецки. В недалёкой ложбине под насыпью протекал ручей в берегах из уже тающего на солнце снега. Охранники жестами показали, что можно пройти к воде. Девушки радостно бросились к ручью, пили, ополаскивали свои лица.

– Женя! – Услышала Юля над головой и подняла взгляд от своих стиснутых в ковшик ладоней. Рядом стояла та, страшно молчаливая девушка и улыбалась полной улыбкой, в обе стороны своего рта. – Женя меня зовут…

И она вдруг прыгнула через ручей и стала взбегать на склон лощины, проваливаясь в мартовский снег, маша руками по-девчачьи—от прижатых к бокам локтей—из стороны в сторону.

За спиной у Юли закричали, забахкали карабины и девушка вдруг перестала бежать, замерла, а потом скатилась обратно, проминая неровную борозду до самого ручья.

Охрана кричали девушкам стоять на месте, только Юле и другой девушке рядом с ней приказали взять мёртвую за ноги, отволочить к насыпи и оставить рядом с тропой. Сердце её страшно стучало, но от страха как-то всё понималось, чего от тебя хотят.

Они исполнили приказ и растерянно стояли рядом с трупом, не зная что дальше, пока остальных разводили по вагонам мимо них и девушки Жени, которая лежала на снегу с открытыми глазами, такими же синими, как небо.

Юля склонилась и одёрнула юбку с оголившихся ляжек мёртвой, прикрыть ей колени, потому что к ручью будут ещё проходить хлопцы из тех двух вагонов в голове состава…

* * *

стрелка вверхвверх-скок