В деревню, откуда он сейчас шёл, это был второй его приезд. Хотя, конечно, в первый раз не сам ехал, а отец привёз.
В то лето дни длились по веку, неспешные, как спокойный ручей, разделяющий беззвучным движением гладкой воды деревню на «ихних» и «наших».
Тихо катит ручей по песчаному дну. Воды по колено. Чуть выше по течению, попадаешь в зелено-сумрачный туннель меж непролазного ивняка. Мальки тычутся в икры, едва слышно щекочут. Малость жутко, особенно если тебе двенадцать лет и наслушался рассказов про пиявок и «конский волос».
А за деревней — не близко, может, с час ходу — речка Мостья. Неширокая, но плавать можно.
И он плыл к противоположному травянистому берегу, подталкивая лбом и носом красно-синий резиновый мяч по воде, с неясным пятном отражения своего лица в мокром вертлявом боку.
А может, и мяч тот, и другой берег были у иной речки его детства, но что и в эту речку он входил — было. Двадцать лет назад…
. .. .
Двадцать лет спустя, в свой второй приезд, он в неё уже не вошёл. Зябко. Поздняя осень. Пусто в плавно разгонистых волнах полей. Пусто в деревне с редкими холмиками битого кирпича — руины домов, обросшие жёсткой травой. Мамай прошёл...
Уцелевшие безмолвны, приземисты, словно вдавлены океаном блёклого неба. Марианская трещина.
~ ~ ~
— Вам кого?
— Сергей Михалыча Огольцова.
— А сами кто будете?
— Сергей Огольцов.
— Племяш, сталбыть, — скоро угадала она.
— Он самый, — согласился он, сдерживая улыбку.
Она пригласила пройти в комнату, сетуя, что дядька только что вот укатил с перерыва, похвалила вещунью кошку, с утра пораньше намывавшую гостей из шерсти морды облизнутой лапой.
Потом вернулась на кухню к многометровой цепочке из теремка ходиков на стене, мерным тиканьем нареза́вших глухую тишь пустой комнаты, к столу меж двух окон, покрытому клеёнкой, изношенной до фанеры в дверцах его ящика, к толпе чёрно-белых — близких и дальних — родственников и нарядных друзей различного калибра, в иконостасе одинаково окаменелых (для церемониального снимка) лиц в углу незанятом Русской печью.
. .. .
Он сидел, привалившись к спинке дивана, разглядывая внутренности единственной комнаты с каменной печуркой напротив себя, от которой кругло-гладкая серая труба из азбесто-бетона шла кверху, преломлялась под потолком в сторону кухонной стены.
Напротив — вслед за печкой, стояла широкая кровать на железных крашеных ногах, с подушечным бастионом под распятым на стене гладким ковриком, на котором в какую-то из тысячи и одной ночи чернявый молодец умыкал стеснительную красавицу, на своём плюшевом скакуне, а его корефан-подельник, прикрывая тылы, озирался к минаретам спящего города. В углу беглецов ждал фанерный схрон коричневого шкафа.
По эту сторону, к дивану примыкал стол с парой стульев задвинутых под него до упора. Позади мебели — два арочных окошка в палисадник. Возле третьей, отделяющей от соседей стены — окно в мир — выключенный телевизор на высокой этажерке, от которой к двери на кухню постелился половик-дорожка. И, направляясь к той же двери, — над соловой сидящего протянулись доски потолка: голые, синие…
. .. .
Она позвякивала тарелками на кухне, изредка подходя к открытой в комнату двери — поинтересоваться, здоровы ль родители, где он работает и кем.
По осторожности вопросов, он понял, что она знает. А да и как не знать? Его отец, уйдя на пенсию, навещал свою родину каждое второе лето, и внучку привозил. Наверняка ж поделился горем горьким с братом.
В кухне стукнула входная дверь: «Бабань! Две пятёрки!»
— Пришёл? — ответила она со строгой нежностью. — Куртку снимай. Да не шебушись так-то. С дядей иди поздоровайся, — (на спрошенное шёпотом) — мамы твоей брат двоюродный.
Из-за дверной ручки, осторожно выглядывает лицо мальчика с рассыпчатым вихорком над правой залысинкой крутого лба (корова лизнула), с детским взглядом неподдельной серьёзности. После протяжного «здраасте», он исчез — продолжить неслышные расспросы бабушки.
— Леночкин папа, — отвечала она, накрывая на стол. — Помнишь в то лето приезжала к бабе Саше?
Она позвала гостя за стол.
Хлебая щи, школьник отрешённо глядел на окошко. Пойди упомни, что видят таким вот расширенным взглядом семилетние инопланетяне, где блуждают, пока их не очнёт очередной вопрос про дела в школе.
Хорошо хоть невесть откудашний двоюродный дядя ел молча…
Варёную картошку с жареным луком мальчик не захотел, чай тоже. Бабушка послала его в деревенскую кузню — сказать дедушке про гостя, который, с вежливым «спасибо», вернулся на диван…
. .. .
Он сидел, заполненный постной сытостью, в обволакивающей тишине деревенского дома. За окном серый ветер порывисто тискал Яблоньку, но та угиналась и шумно отмахивалась от взбалмошного ухажёра…
Пора вставлять вторые рамы на зиму…
Напротив, через бархатисто-лиловую ночь, неподвижно скакали похитители со своею добычей. Хотя та, может, и рада, что её своровали, и не досталась старому визирю с его жирными евнухами...
~ ~ ~
Даже странно, до чего же тут всё по мне. И будет таким же во все дни отпуска…
Вечерами я стану ходить за ручей, в гости к моей тётке Шуре, объедаться оладьями, а один раз и курицей. Богато живёт моя тётка.
По утрам, дядя будет уезжать на велосипеде в деревенскую кузницу, я — уходить в поля, а после обеда рубить поленья из горки дров, сваленных возле дома к зиме.
Красивая русская женщина Валентина, по мужу Железина, моя двоюродная сестра, мать отличника Максима, который живёт у деда с бабой, тоже придёт к родителям и пригласит бывать у неё в доме, где она держит младших — хулиганистого Володьку и Танюшку, которая уже вовсю ходит, но никак не даёт забрать соску.
Она станет рассказывать мне деревенские истории и про своё житьё-бытьё в Москве, где за ней ухаживал Француз, и в Кустанае, где была замужем за Немцем из коренных колонистов.
Нынешний её муж поведёт меня к сельскому магазину, и я буду пить бутылочное пиво, и слушать трёп мужиков ни о чём, но таким говорком, что аж дух стискивает.
И к тому времени тётка уже подарит мне чёрную телогрейку, которая тут обязательная к ношению униформа (исключая детей и подростков), чтоб я не был белой вороной своим клетчатым пиджаком…
. .. .
Какая-то до-библейская простота жизни, а вместе с тем, столько всего примешано…
Старушка пришла в магазин обменять обтянутые сеткой картошины со своего огорода на колхозные копейки. Нищета неутаимая, а мужики вокруг чуть ли шапки перед ней не ломят. Она — реликвия их прошлой жизни, воплощение старорежимных помещиц.
Им нужен этот пережиток, они готовы сотворить его из нищей пенсионерки-учительницы, лишь бы черты лица потоньше…
. .. .
Возвращаясь после одного из ужинов у моей тётки, я невесть с чего остановился в окружающей темноте и долго пялился в сухой бурьян. Зачем?
На следующий вечер она мне сказала, что, да, именно в том месте стояла изба моей Бабы Марфы.
~ ~ ~
В ночь перед отъездом, я пришёл в дом Валентины — отдариться. Мой клетчатый пиджак пришёлся впору её мужу. Их явно впечатлила такая щедрость, и они называли пиджак «костюмом».
Валентине я отдал подозрительно женскую сумку. Так будет легче идти до райцентра. (Сбагрил-таки...)
Мы вышли в темноту улицы без домов. Все понимали, что больше нам уже не свидеться. Валентина обняла меня и заплакала. Я погладил плечо её телогрейки и сказал: «Будя, сестрёнка!» Потом пожал руку её мужу Железину и ушёл.
Так странно, в жизни не слыхал, не выговаривал утешающего слова «будя», а тут само собой выскочило…
Я родом отсюда, жаль, что тут не пригожусь...