2
Un Perm’ au Казино Герман Геринг
Нора всё ещё продолжает своё Приключение, свою «Идеологию Нуля», удерживается среди прочёсанных каменных волос самых последних белых хранителей, пред самым последним шагом в тьму, в сияющее... Но где теперь отыщешь Лени? Куда могла она уйти, унося своего ребёнка и свои грёзы, что никак не взрослеют? Либо мы не собирались терять её—либо мы имели дело с эллипсом, в чём, как некоторые из нас готовы поклясться, и заключается наша любовь, или же кто-то снял её, умышленно, по причинам не подлежащим разглашению, и смерть Сачсы часть этого. Своими крыльями она смела не ту жизнь—не жизнь своего мужа Франца, который мечтал, умолял быть забранным именно так, но вместо этого удержан для чего-то совершенно другого—Петера Сачсу, что был пассивен по иному… или тут какая-то ошибка? Неужто Они никогда не допускают ошибок, или… зачем он тут оказался, мчась вместе с нею к собственному концу (как, собственно, и Эвентир втянутый в буруны расходящиеся от яростного продвижения Норы) её тело заслоняет ему полный обзор того, что лежит впереди, стройная девушка обернулась древесной, широкой, материнской… всё, чему он должен следовать, это обломки их времён рассыпающиеся во все стороны, разлетающиеся длинными спиралями, в запылённое невидимое, где последний осколок солнечного света лежит на булыгах дороги… Да: как ни абсурдно, он исполняет фантазию Франца Пёклера за него, здесь притиснувшись к её спине, совсем маленький, взят: уносимый вперёд в эфиро-ветер запах которого… нет, не тот запах, что он ощутил в последний миг перед своим рождением… пустоты задолго до того, которую он должен был запомнить… и стало быть, если он здесь опять… значит… тогда...
Их оттесняет цепь полицейских. Петер Сачса стиснут со всех столон, пытается удержаться на ногах, вырваться невозможно… Лицо Лени движется, безостановочно, напротив проносящихся окон Гамбургского Экспресса, бетонных дорог, эстакад, производственных башен Марка, улетающих прочь свыше сотни миль в час, превосходный фон, коричневый, смазанный, малейшая ошибка курса, дорожного покрытия на такой скорости и им конец… её юбка задралась сзади, оголились ляжки, красноватые отметины от сиденья в вагоне, обёрнуты к нему… да.. от неизбежности катастрофы, да, кто бы ни взглянул, да... «Лени, ты где?» Она держала его локоть меньше десяти секунд назад. Они условились заранее держаться вместе насколько получится. Но тут уже движение двух разновидностей—не реже, чем случайные промельки чужаков, за отчётливой линией стычки по контуру Силы доводящей людей, сплотиться на какое-то время, в любви, когда даже насилие кажется бессильным фиаско, точно так же любовь, здесь на улице, может оказаться вновь в центробежном разбросе: лица, увиденные тут в последний миг, слова, выговоренные бездумно, через плечо, в полной уверенности, что она рядом, уже последние слова… «Вальтер тоже принесёт вина? Я забыл…» это стало шуткой между ними, его забывчивость, затерянность в подростковом замешательстве, а теперь и безнадёжная влюблённость в малышку, Ильзе. Она его убежище от общества, вечеров, клиентов… часто она его спасенье от безумия. Он втянулся ненадолго каждую ночь посидеть рядом с её кроваткой, совсем запоздно, глядя как она спит, попкой кверху, лицом в подушку… такая чистота, истинность в этом… А вот мать её, в своём сне, стала часто скрипеть по ночам зубами, хмурится, говорить на языке, на котором он вряд ли, когда или где-либо, говорил достаточно бегло. Вот уже неделю… ну что он понимает в политике? Он только лишь видит, что она переступила порог, нашла развилку во времени, куда ему не дано последовать...
– Ты ведь мать ей… а если тебя арестуют, с нею что будет?
– А им только этого—Петер, как ты не понимаешь, им нужна громадная набухшая титька и некое атрофированное ничто, под именем человека, блеющее где-то там в её тени. Разве могу я быть для неё человеком? Ни даже матерью ей. «Мать» это категория общественных служб, Матери работают на Них! Они полицаи душ…– лицо её потемнело, стало иудейским от слов произносимых ею, не потому, что громко, а потому, что она так и думает, и она права. Рядом с её убеждённостью, Сачсе виднее мелкота его собственной жизни, застоялая ванна тех посиделок, где годами не меняются даже лица... слишком много полу-тёпленьких лет...
– Но я люблю тебя…– она отбрасывает волосы с его вспотевшего лба, они лежат под окном, куда уличный-и-рекламный свет вливается постоянно, охлёбывая их кожу, все её выпуклости и затенённости, в спектрах холоднее тех, что астрологи отводят луне... – Тебе не надо быть кем-то, кем ты не есть, Петер. Меня бы здесь не было, если бы я не любила тебя такого...
Она гнала его на улицу, была его смертью? С его точки зрения, с той стороны, нет. В любви, слова можно толковать слишком по-разному, вот и всё. Но он действительно чувствует, что был послан, по какой-то особой причине...
А Ильзе, заигрывает с ним своими тёмными глазками. Она может произносить его имя. Но часто, чтобы пофлиртовать, отказывается, или зовёт его Мама. «Нет-нет, Мама вон она, а я Петер. Запомнила? Петер».
– Мама.
Лени только уставится и смотрит, задержавшаяся меж её губ улыбка почти что, должен он отметить, самодовольная, попустительская путанице имён, вызывает затухающее эхо попранной мужской гордости, которого она не может не слышать.
– Я просто радуюсь, что на меня она не говорит Мама,– Лени это кажется исчерпывающим объяснением, но это всё слишком связано с идеологией, он в этом ещё не разобрался. Он не знает, как слушать такие разговоры, выходящие за пределы лозунгов: не научился слушать революционным сердцем и ему, фактически, не отпущено достаточно времени, чтобы накопить революционное сердце из худородной товарищеской любви остальных, нет, на это теперь уже нет времени, да и вообще ни на что-либо другое кроме последнего вдоха, резкого вдоха человека напуганного улицей, нет даже времени утратить свой страх как издревле водится, нет, потому что вот он, шуцман Йохе, дубинка уже занесена, часть головы Коммуниста подставилась так по-глупому, так без понятия про него и его мощь… первый чёткий удар шуцмана за весь день… секундочка в секунду, он чувствует это в своей руке и в дубинке, что уже не болтается сбоку, но отведена сейчас назад в мускулистом замахе, до упора, до пика потенциальной энергии… далеко внизу эта серая вена на виске человека, хрупкая, как пергамент, так отчётливо выпукла, вздрагивает уже в своём предпоследнем ударе пульса… и, БЛЯДЬ! о— как—
Как оно прекрасно!
В эту ночь сэр Стивен исчезает из Казино.
Но не прежде, чем сказать Слотропу, что его эрекции представляют немалый интерес для Фицморис-Хауса.
Уже утром врывается Катье, всполошённая больше мокрой курицы, сказать Слотропу, что сэра Стивена нет. Всем вдруг приспичило что-то ему сказать, а он едва-едва проснувшись. Дождь стучит по ставням и окнам. Утра понедельников, расстроенные желудки, прощания… он моргает на затянутое туманом море, горизонт окутан серым, пальмы поблескивают в дожде, тяжёлые, мокрые, и очень зелёные. Возможно, в нём всё ещё то шампанское—на десять необычайных секунд, ничто его не задевает, кроме просто любви к тому, что видит.
Затем, извращенчески сознавая это, он отворачивается, обратно в комнату. Время поиграть с Катье, теперь...
Её лицо побелело, как её волосы. Дождевая ведьма. Поля её шляпы создают шикарный кремово-зелёный ореол вокруг её лица.
– Ну тогда его, выходит, нет.– Глубокомыслие подобного рода вполне может вывести её из себя.– Это плохо, очень. Но, опять-таки—может и к лучшему.
– Хватит о нём. Что тебе известно, Слотроп?
– Что значит, хватит о нём? Ты что, так вот запросто отшвыриваешь людей?
– Ты хочешь узнать?
Он стоит покручивая ус: –«Расскажи мне, в чём дело».
– Ты сволочь. Всё пустил под откос, этой своей хитренькой игрой в коллективную пьянку.
– Что всё, Катье?
– Что он сказал тебе?– Она придвигается на шаг ближе. Слотроп следит за её руками, вспоминая армейских инструкторов дзюдо, которых ему доводилось видеть. Ему доходит, что он голый и к тому же, хмм, похоже, у него встал, осторожней, Слотроп. Да тут и запротоколировать некому, или размыслить с чего бы оно так...
– Точно не говорил, что ты натаскана в этом дзюдо. Обучалась, небось, в той Голландии, а? Правда, мелочи,– распевает нисходящими ребячьими терциями,– тебя выдают, сама знаешь...
– Ааа…– взбешённо, она в броске целит ему в голову, от чего ему удаётся увернуться—идёт нырком под её руку, вскидывает на себя, как пожарный пострадавшего, швыряет её на кровать и бросается следом. Она пинает его в хуй, с чего и надо было сразу начинать. Её момент, однако, сокрушительно упущен, не то разделала бы Слотропа под орех… впрочем, возможно, она хотела промахнуться, лишь пропахала Слотропа вдоль ноги, но он снова увиливает, хватает её за волосы и заламывает её руку назад, толкая, лицом вперёд, на постель. Её юбка задралась выше задницы, ляжки выкручиваются под ним, его пенис в жуткой эрекции.
– Послушай, пизда, не выводи меня из себя, мне женщин бить не жалко, я Кэгни из Французской Риверы, так что смотри мне.
– Я убью тебя…
– Что? И пустишь под откос всё это?
Катье оборачивает голову и впивается зубами ему в предплечье, как раз то место, куда входили иглы с Пентоналом.– «О, блядь—»,– он отпускает руку, которую выкручивал и сдёргивает трусики с неё, стискивает одно бедро и входит в неё сзади, дотягиваясь снизу до её сосков, наминая её клитор, скребёт ногтями промеж ляжек, вот что значит Мистер Техника, хотя всё это ни к чему, они оба вот-вот кончат—Катье первой, визжа в подушку, Слотроп секундой или двумя позже. Он лежит на ней, обливаясь потом, прерывисто дышит, глядя на её лицо отвернувшееся на ¾, не профиль даже, а ужасное Лицо, что Уже не Лицо, ставшее слишком абстрактным, недосягаемым: впадинка глазницы, но никак не скачущий глаз, всего лишь анонимный изгиб щеки, выступ рта, безносая маска Существа Иного Порядка, существа Катье—безжизненная безликость единственное из её лиц, что он действительно изучил, или навсегда запомнил.
– Эй, Катье,– всё, что он грит.
– Мм.– Но теперь остаётся лишь её давняя осадочная горечь, а они, в конце концов, не из тех любовников, кто спускается на парашютах в залитой солнечным светом кисее, мягко спадая, рука об руку, на что-то полное лужаек и покоя. Тебя удивляет?
Она отодвинулась, выпустив его хуй в холод комнаты.– «Как оно в Лондоне, Слотроп? Когда падают ракеты?»
– Как?– После ебли, он обычно любит поваляться, подымить сигаретой думая о еде,– ну пока не ахнет, ты не знаешь, что она где-то есть. Блин, уже после того, как рванёт. И если не в тебя, значит ты в порядке до следующей ракеты. Как услышишь взрыв, стаёт ясно, что ты должно быть жив.
– Это так узнаёшь, что жив.
– Верно.– Она садиться, подтягивая трусики обратно вверх, а юбку обратно вниз, проходит к зеркалу, начинает причёсывать волосы:– «Ну-ка, послушаем про температуры внешнего слоя. Пока ты одеваешься».
– Температура внешнего слоя, Т корень из е, что оно такое? нарастает резко до Brennschluss, где-то в районе 70 миль, а и потом там крутой взмыв, 1200 градусов, потом немного падает, минимум 1050 градусов, пока не покинет атмосферу, где опять скачок до 1080 градусов. Остаётся довольно стабильной при обратном вхождении,– блаблабла. Тут музыка перехода, расцвеченная ксилофонами, основана на каком-нибудь старом хите, что прокомметирует, с лёгкой иронией, дальнейшее развитие—мелодия типа «Школьные дни, Школьные дни», или «Жозефина, садись в мой самолёт», а хоть даже и «Ох, жаркой будет эта ночка в нашем городишке», выбирай что приглянётся—замедляется и стихает к остеклённому крыльцу входа, Слотроп и Катье в tête-à-tête, за исключением нескольких музыкантов в углу, что кряхтят и трясут головами, сговариваясь как им всё-таки заставить Сезара Флеботомо платить им иногда. Хреновая халтура, хреновая халтура… Дождь разбивается о стекло, лимонные и миртовые деревья снаружи трепещут на ветру. Над круссантами, земляничным вареньем, настоящим маслом, настоящим кофе, она гоняет его по профилю полёта относительно температуры стен и коэффициентов Нусельта, проверяет его подсчёты в уме из чисел Рейнольдса, что она выдаёт ему… уравнения движения, сброса, моментов выравнивания… методика счисления Brennschluss по IG и радио методы… уравнения, трансформации...
– Теперь рост тяги при изменении угла. Я называю высоту, ты говоришь мне угол.
– Катье, может ты будешь говорить мне угол?
Её позабавила, как-то раз, мысль о павлине, обхаживает, распускает свой хвост… она углядела это в переливающихся оттенках цвета пламени, что отрывалось от платформы, алый, оранжевый, радужно-зелёный… некоторые немцы, даже из SS, называли ракету Der Phau. «Phau Zwei». Подъём, перепрограммированный в обряд любви… к Brennschluss он завершался—чисто женское дополнение Ракеты, нулевая точка в центре цели, отдавалась. Всё прочее произойдёт следуя законам баллистики. Тут у Ракеты уже нет вариантов. Что-то распоряжается ею. Что-то за пределами встроенного.
Катье воспринимала огромную арку в безвоздушность, как явный намёк на некие похотливые желания, что движут планетой и ею, и Теми, кто использует её—перевалить через пик и вниз, с разгону, в горении, к окончательному оргазму… чего, конечно, она никак не может пересказать Слотропу.
Они сидят, выслушивая порывы ливня порой почти переходящего в мокрый снег. Зима накапливается, дышит, углубляется. Шарик рулетки тарахтит где-то в глубине другой комнаты. Она увиливает. Почему? Слотроп пытается припомнить, всегда ли только лишь так приходилось ей говорить, отстреливаясь, отшатываясь прежде, чем сможет к нему прикоснуться. Самое время начать задаваться вопросами. Он составляет анти-заговор впотьмах, налегая на ту, или другую из дверей, никогда не знаешь что выбредет наружу...
Тёмный базальт выпирает из моря. Па́ром зависла маскировочная сеть над сушей и над шатэ на ней, превращая всё это в зернисто-старинную почтовую открытку. Он прикасается к её кисти, пальцы движутся вверх по обнажённой руке, достигая…
– Хмм?
– Пойдём наверх,– грит Слотроп.
Она, возможно, заколебалась, но до того кратко, что он и не заметил:– «О чём мы только что тут говорили?»
– Про ту ракету, А4.
Она смотрит на него очень долго. Сперва ему кажется, что она вот-вот рассмеётся. Потом, похоже, она собирается заплакать. Он не понимает. «О, Слотроп. Нет. Ты меня не хочешь. Может им это нужно, но ты не хочешь. Не больше, чем А4 хочет Лондон. Однако не думаю, что кого-то интересуют другие «я»… твоё или Ракеты… нет. Не больше твоего. Если сейчас не в состоянии понять этого, то хотя бы запомни. Это всё, что я могу для тебя сделать.
Они возвращаются в её комнату снова: хуй, пизда, понедельничный дождь в окнах... Слотроп проводит остальную часть утра и первую половину дня штудируя профессоров: Шиллера о регенеративном охлаждении, Вагнера об уравнениях зажигания, Пауэра и Бека о выхлопных газах и эффективности сгорания. Слотроп проводит пару часов внизу, в баре, официанты, поймав его взгляд, лыбятся, приподымают бутылки шампанского, побалтывают их приглашающе. «Нет, merci, non...» Он старается заучить организационную структуру там у них в Пенемюнде.
Когда свет начинает стекать прочь с нависшего неба, он и Катье выходят пройтись, прогулка под конец дня вдоль эспланады. Её рука без перчатки, как лёд холодна в его руке, узкое чёрное пальто делает её выше, а её затяжные молчания истончают её до тумана… Они останавливаются, опёршись на перила, он смотрит на средизимнее море, она на слепое промозглое Казино, высящееся позади них. Бесцветные тучи скользят мимо, бесконечно, в небе.
– Мне вспомнилось, как я наткнулся на тебя. В тот день.– Он как-то не может выразиться вслух точнее, но она знает, что это про Гимлер-Шпильзааль.
Она резко обернулась: –«Мне тоже».
Их дыхания отрываются клочками фантомов уносимых в море. Сегодня она зачесала волосы вверх, в помпадур, её светлые брови выщипаны в крылья, подчернены, глаза обведены чёрным, только крайние пара ресниц пропущены и остались светлыми. Свет туч, падая наискосок через её лицо, уносит цвета, мало что оставляя, кроме формального снимка, вроде того, что вклеивают в паспорт...
– А и ты так была далеко тогда… Я не мог до тебя дотянуться...
Тогда. Что-то похожее на жалость появляется в её лице и снова уходит. Но её шёпот смертельно ярок, как нежданная телеграмма: –«Может ты ещё узнаешь. Может в каком-то из их разбомблённых городов, рядом с какой-то из их рек или лесов, однажды даже в дождь, это придёт к тебе. Ты вспомнишь Гимлер-Шпильзааль и юбку, что была на мне… воспоминание затанцует перед тобой, и ты сможешь даже представить мой голос говорящий то, что я не смогла тогда сказать. Или сейчас». О, что это, неужто она улыбнулась ему, всего на эту секунду? и вот уже нет. Вернулась к маске не имеющей удачи, ни будущего—дежурное состояние её лица, излюбленное, самое лёгкое...
Они стоят среди гнутых чёрных скелетов скамей, на изгибе эспланады вздыбленной круче, чем вообще требуется для яви: круговоротно, стараясь сбросить их в море и отделаться от этого всего в конце концов. День схолодал. Ни один из них не может удерживаться в равновесии надолго, каждую пару секунд кто-то переступает с ноги на ногу, чтоб устоять. Он протягивает руки и поднимает её воротник кверху, удерживает её щёки в своих ладонях… пытается вернуть цвет плоти, что ли? Он смотрит вниз, пытаясь заглянуть в её глаза и с изумлением видит слёзы в каждом из них, что просачиваются через ресницы, тушь истекает чёрной кровью тонких витков… прозрачные каменья, дрожащие в своей оправе...
Волны дёргают и колошматят камни пляжа. Гавань разбита в барашки, слишком блестящие, вряд ли собрали свой свет со скудного неба. Вот он снова тут, тот идентичного вида Иной Мир—так ему теперь ещё и об этом переживать, сейчас? Что за—гля, эти деревья—каждая из длинных косм, пронизана, выворачиваясь напряжённым изломом напротив неба, каждая размещена с таким совершенством...
Она выгнула свои ляжки прикоснуться к нему выступом бёдер, сквозь своё пальто—может это поможет всё-таки вернуть его обратно—её дыхание белым шарфиком, дорожки от её слёз, подсвечены зимой, льдисты. Ей тепло. Но этого недостаточно. Никогда не было—нет уж, он понимает всё правильно, она имела ввиду прощание надолго. Противостоя ветру, который подгоняют вспененные гребни волн, или крутизне тротуара, они держаться друг за друга. Он целует её глаза, чувствует, что хуй снова начал полниться добрым старым, остервенелым давним—давним, в любом случае—вожделением.
Где-то от моря начинает играть одинокий кларнет, комичную мелодию, поддерживают через несколько тактов мандолины с гитарами. Птицы хохлятся, блеско-глазые, на пляже. На сердце у Катье легчает, немного, от звука. У Слотропа ещё не выработаны Европейские рефлексы на кларнет, он всё ещё представляет Бенни Гудмена, а не клоунов цирка—но погоди-ка… это не казу ли вступает? Точняк, цельная куча казу! Казу Оркестр!
Поздно той ночью, опять в её комнате, на ней красное платье тяжёлого шёлка. Две высокие свечи горят на неясном расстоянии позади неё. Он чувствует перемену. После того, как они занимались любовью, она лежит, приподнявшись на локте, рассматривая его, глубоко дышит, тёмные соски вздымаются, как буйки скачущие на белом море. Но глаза её затянуты поволокой: ему не видно даже её обычного отхода, в этот последний раз, скрытного, ловкого, в угол какой-то далёкой внутренней комнаты...
– Катье.
– Шшш,– проведя замечтавшимися ногтями в направлении утра, вдоль Côte d’Azur, в сторону Италии. Слотропу хочется запеть, он так и собирается, но на ум не приходит ничего подходящего. Он протягивает руку и, не плюнув на пальцы, гасит свечи. Она целует боль. Стало ещё больнее. Он засыпает в её объятиях. Когда просыпается, её нет, совершенно, большинство её никогда не надёванных платьев так и висят в гардеробе, волдыри, малость воска на его пальцах, и одна сигарета, до сроку сдавленная в раздражённый рыболовный крюк… Она никогда не тратила сигарет попусту. Должно быть, сидела, курила, наблюдая, как он спит… покуда что-то, ему никогда уже не спросить её что именно, сорвало её, сделало невозможным ждать пока кончится сигарета. Он распрямил её, докуривает, нечего разбрасываться куревом, раз война идёт дальше...