автограф
     пускай с моею мордою
   печатных книжек нет,
  вот эта подпись гордая
есть мой автопортрет

самое-пресамое
финальное произведение

:авторский
сайт
графомана

рукописи не горят!.. ...в интернете ...   





~ ~ ~ супружеская жизнь

СМП-615 базировался в Конотопе, но имел свои филиалы и в других местах: пару грузчиков в Киеве; стройбригаду с автокраном в Бахмаче; бригаду с трактором «Беларусь» в Ворожбе...

По третьему делу проходил мастер-прораб бахмацкой бригады.

Там закончили какой-то строительный объект и бульдозер, одолженный в других организациях Бахмача, делал зачистку — равнял прилегающую площадь.

Прораб заметил, что груда земли скапливается поверх бракованной панели перекрытия, непригодной для строительства. Вот он и перебросил эту панель во двор какого-то знакомого, или родственника для перекрытия погреба вырытого в земле.

Объект благополучно завершили, а прораба кто-то заложил: расхищение социалистической собственности.

На заседании суда у меня к преступнику был всего один вопрос:

- Что стало бы с треснувшей панелью, если бы ею не перекрыли погреб?

Он недовольно пожал плечами и ответил:

- А что может стать? Осталась бы под грунтом.

Я потребовал объявить прорабу благодарность за вклад в повышение общего благосостояния советского народа.

Неважно, кто кому родственник, но мы — единая семья.

И этот мой вердикт не прокатил.

На следующем отчётно-выборном профсоюзном собрании никто и не заикнулся выбирать меня в товарищеский суд.

Как будто у меня того диплома в жизни не бывало...

Когда тебе исполнился один год, ты приезжала в Конотоп. На неделю, или две — не надолго.

В то лето шли частые грозы. После одной из них я вывёз тебя в коляске на прогулку.

Моя мать и Ира долго были против, а мне не хотелось сидеть в доме и ждать следующего ливня.

Наконец, Ира позволила и они легли спать дальше, потому что в дождь на сон тянет.

Нам пришлось объезжать множество больших луж на дороге, но всё равно мы с тобой дали круг чуть ли не по всему Посёлку — от конечной трамвая до Богдана Хмельницкого и обратно по Профессийной.

Ты была тепло одета и спала под поднятым верхом и застёгнутым фартуком коляски.

Только уже в конце Профессийной, когда с обода переднего колеса соскочило кольцо резины, ты проснулась, села и ухватила кольцо, которое я положил поверх застёгнутого фартука.

Ты ухватила его обеими руками, как рулевое колесо, но я отобрал у тебя эту мокрую резину.

Обидевшись, ты немного похныкала, совсем недолго.

До Декабристов оставалось уже недалеко и мы доехали на одной паре колёс коляски.

Кстати, твой дед Коля так и не научился выговаривать слово «коляска». Он называл её тележкой.

Наверное, это стереотип впечатанный в гены рязанских крестьян: на колясках ездили одни лишь баре, а наши обходились телегами...

Через пару дней погода разгулялась и я вывез тебя на поле рядом с конечной трамвая.

Я вынул тебя из твоего транспортного средства и поставил на зелёную траву. Стояла ты ещё не слишком твёрдо, опираясь рукой на его шаткий бортик.

Я лёг рядом в траву.

Зелёное поле уходило вверх, в синее небо, и над ним пели жаворонки. Громко. Звонко.

Ты так и стояла. Пока на красных колготках не проступило тёмное пятно влаги.

Пришлось увозить тебя на переодевание, потому что до появления памперсов в продаже оставалось ещё двенадцать лет...

В другой раз я взял запасные колготки и повёз тебя на пруд Шаповаловки, куда мы с Кубой когда-то гоняли на великах. Недалеко, километров пять.

Ты спала всё дорогу.

Шаповаловский пруд большой. Я поставил коляску на низком песчаном берегу — посмотреть как ты среагируешь на незнакомый мир. Ведь прудов ты ещё никогда не видала.

Это как первый выход из космического корабля на неведомую планету.

Ты проснулась и села. Я стоял позади поднятого верха, чтоб не вмешиваться в первые впечатления.

Ты повернулась влево — из коляски видна была лишь ширь пруда подёрнутая мелкой рябью; направо тоже оказалась непонятная, невиданная за всю твою жизнь субстанция — и ты разревелась.

Ну ещё бы! Проснуться неизвестно где и совсем одной.

Мне пришлось показаться и мы покатили обратно...

Однажды ты сидела в коляске рядом с бельевой верёвкой натянутой от калитки Декабристов 13 к стойке козырька над крыльцом веранды.

Моя мать вышла собрать стирку в тазик, а ты вдруг ухватилась за что-то висевшее рядом и поднялась в коляске во весь свой рост.

Мать сказала мне убрать ребёнка и ты, в ответ, отпустила бельё и вскинула обе руки, словно в танце. Вот как я умею!

В глазах моей матери промелькнуло вдруг что-то настолько тёмное и жуткое, что я инстинктивно отдёрнул тебя.

Вернее, я потянул на себя ручку коляски и тем самым выдернул её дно у тебя из под ног.

Ты кувыркнулась через бортик на землю двора, хорошо, что рыхлую, хорошо, что на спину.

Я тут же подхватил орущую тебя на руки, но мимо сарая уже неслась пантерьими прыжками Ира — колотить меня кулаками по голове и по плечам, потому что руки мои были заняты тобою.

Обратно в Нежин мы везли тебя переполненной электричкой. Народу набилось столько, что стояли даже между сидениями.

Когда я относил твой пластмассовый горшок с крышкой в тамбурный туалет, пришлось держать его над головой, как поднос официанта в переполненном трактире...

(...У меня в памяти есть два набора картинок — апокалиптические и душещемящие.

Первые — это где мрак и вой, холодный ужас и мятущиеся толпы; вторые смотреть приятно, но они оставляют томление по несбыточному, или несбывшемуся.

Типа той, где в распахнутую дверь автобуса, что притормозил повыше Вапнярки, виден бетонный столбик с голубой жестянкой 379, а рядом просёлок тянущийся вверх, между тесных колышущихся берегов из высоких колосьев, и незнакомый пацан лет десяти прощально взмахивает рукой, а ветер встрёпывает его волосы пшеничного цвета.

Вобщем, хочу сказать, что все картинки где есть ты, у меня во втором наборе...)

После возвращения из Одессы я жил в постоянной агонии страха перед тем, что неизбежно должно произойти, а возможно уже и случилось.

Страх сопровождался муками ревности не к кому-то конкретно, а к тому, что отнимет у меня мою Иру.

Этот страх и муки я скрывал, как нечто постыдное, но они оставались при мне неизбывно.

Мне легчало лишь когда Ира была рядом, когда я пахал на стройке и когда работал над переводом рассказов.

Но и в таких случаях сокрушающая тревога, которая давила меня постоянно, не исчезала совершенно, а только отступала на второй план.

Физическая боль милосерднее — часть мозга, куда направлены её сигналы, через какое-то время отключается и боль почти уже не доходит.

Я не предпринимал попыток исправить своё положение; во-первых, оттого, что не умею анализировать и составлять план действий, а так и живу, молча снося нестерпимое.

Во-вторых, альтернатива этой агонии не уступала ей своей жутью...

Нашу бригаду перебросили на остановку «Присеймовье», строить 2-квартирный дом для обходчиков рядом с железнодорожным мостом через Сейм.

Полмесяца мы трудились там.

В один из обеденных перерывов я снял и постелил свою спецовку на траве и лёг рядом с иссушённой солнцем тропинкой в мелких трещинах, поверх которой суетились муравьи.

Для заполнения обеденных перерывов у меня был журнал «Всесвiт», который я получал по подписке: толстый ежемесячник с переводами на украинский из всемирной литературы всех времён и народов.

Скоро чтение мне надоело и я опустил голову на страницу раскрытого журнала.

Вокруг шёл солнечный день заполненный до краёв деловитой летней жизнью.

Муравьи что-то волокли по растресканной тропке, трава покачивалась от редких порывов прохлаждающего ветерка и по ней трепетала резная тень листвы деревьев. Воздух гудел от непрестанного жужжания слепней, пчёл и просто мух.

Время от времени ветерок лениво приподымал страницу рядом с той, на которой лежала моя голова, и тогда всё вокруг застилалось белым с размытыми пятнами букв поднесённых к зрачку слишком близко.

За вздыбленной страницей уже не видны были быки моста через реку с пустынным длинным островком песка намытого под ними бурлящим течением.

И одинокий рыбак с длинной удочкой на краю островка тоже пропадал за белой запоной.

Потом страница опадала и оказывалось, что рыбак уже зашёл в течение по щиколотки своих резиновых сапог. Леска вдруг согнула хлыст удочки и он выхватил из бурных струй трепыхающийся блеск рыбы. Снял и бросил добычу зáспину, где та продолжила биться на пустом песке. Он снова закинул и, следя за поплавком, не заметил, что речная чайка бочком подкрадывается к биению рыбы.

Птица, схватив добычу, взлетела. Рыбак не увидел этого, как и и того, что со стороны моста на чайку спикировала другая такая же. Они сшиблись в воздушном бою и рыба упала с пятиметровой высоты обратно в воду.

Ничего этого рыбак не видел, он упорно следил за поплавком.

Видел только я, но меня ничто не трогало; я даже не придерживал страницу, чтоб не мешала досмотреть. Я смотрел и видел, что всё это — Ничто.

Вся эта бурлящая, переполненная событиями жизнь — лишь серия картинок поверх Ничего.

Я смотрел, а мог и не смотреть — ничего Ничего не меняло. Всё утопало в Ничего.

Даже всегдашняя боль отступила, её затопило Ничего, от которого мне ничего не надо.

Я лежал, как тот вытянутый островок, вокруг которого журчит и плещет течение жизни, но он знает, что всё это одно и то же полное Ничего.

Это очень страшное знание. Как с таким жить?

Как жить, когда ничего не хочешь и ничего не ждёшь?

Так что выбор у меня был невелик — или Ира и с нею агония, либо Ничего...


стрелка вверхвверх-скок